– Нет, нет, ты неправильно акцент ставись, – ласково поправляет меня Иван Афанасьевич. – Это по-французски Онтиго́н, а по-италийски Анти́гоне.
– Все равно не понимаю, из-за чего она с собой покончила, – сержусь я. – Ежели она считает царя тираном, так пусть берет оружие и сражается с ним, а не вешается от избытка чувств.
– Ты есё юноса, – улыбается Иван Афанасьевич, – и не знаесь женской натуры; у женсин все совсем иначе; им важно, стобы их понимали, любили, понимаесь? А тут дискуссия, борьба между любовью и долгом; с одной стороны, ей нужно похоронить брата, выполнить религиозный обычай, а с другой ее тревожит персональное, женское састье.
– А по мне лучше было бы, – говорит Иван Перфильевич, – чтобы ее лучше звали Аглая или Татьяна и была бы она простой русской крестьянкой, преследуемой своим помещиком-самодуром. Так понятнее было бы и правдивее.
Четвертым нашим собеседником был Станислав Эли; по происхождению немец богемской нации, имевший диплом доктора медицины; Эли однажды спас Ивана Перфильевича от верной смерти; какая была болезнь, сенатор, впрочем, не сказывал. Эли говорил обычно, мешая в одну кучу несколько славянских наречий, и у него тоже было свое мнение насчет Антигоны.
– Кшежничка имеет набоженьске тайну, ее отец Эдипус достал тайну от Сфинкса, а она готова зомреть за познание.
Мы долго спорим, покуда не восстает полная луна; белая ингерманландская ночь раскинулась за окном; мы идем спать по своим комнатам; мотылек вьется вокруг свечи.
– Дурак мотылек, – говорю я, раскрывая окно.
Я засыпаю, мне снится странный сон: на кормовом флагштоке матрос зажигает сигнальные фонари. «Европа! – кричит матрос хриплым, надорванным голосом. – Африка!» Пушечный гром и пронзительный визг картечи заглушают его крик; все внезапно приходит в движение; я вижу, как на палубу падает объятая огнем грот-мачта. Вскоре залпы стихают, и в воздух поднимаются пушечные ракеты; послушно следуя сигналу, скользят по воде темные тени; словно зубы, скрежещут абордажные крюки; но это не абордаж, нет, это брандеры[69]; все вспыхивает; матросы прыгают в воду; один матрос бежит ловко, как еквилибрист Сандерс, по протянутой нити, и прикурив фитиль брандскугеля[70], обеими руками вонзает ядро в саму толщу корабля; «Ильин! – кричат ему товарищи. – Прыгай в шлюпку!» – Вдруг корабль разрывается на части, горящие обломки разлетаются по всему заливу; загораются и другие корабли; клубящийся столпами пламень сливается с черными облаками; полная луна бледнеет. Всюду крики тонущих; залив покрывается плавающими трупами, обломками, обгорелыми днищами; вода в нем кажется смешанной с человеческой кровью…
Я очнулся от собственного крика; поднималось солнце; в ближнем лесу мирно считала ход времен кукушка. Рядом со мною на кровати сидел Эли, почему-то улыбавшийся.
– Ты глощно выкрикал, Зимёнхен, – сказал он. – Пребудил вшетко жилище.
– Мне