А наверху, у дзота, горел костёр, нами запаленный. Сухие доски выгорали, и мы спускались с горки, и там ловили то галошину, то почтовый деревянный ящик, и всё тащили наверх. И в большом яростном огне резина горела, шипя, как змея, и фанера ящика выгибалась и лезла целоваться с языками пламени. Мы не сразу заметили, что Витьки нет долго. А когда кто-то сказал: «Он вроде в Кунцево хотел пойти», все почему-то поверили, хотя никто из нас, шестилеток, дальше своей деревни никуда один не ходил. Один Колька, который был года на три постарше, испугался и метнулся в деревни сказать взрослым, что Витька пропал. И тут-то они с баграми показались на нашем бугре.
Долго мне ещё помнилось перекошенное лицо Витькиной матери. Наверное, она думала, что это я зазвал Витьку в это опасное место. Да на кого ещё было подумать, ведь я слыл безотцовщиной.
Позже я узнал, что этот дзот, где мы жгли костёр, и три других, были поставлены для охраны сталинской дачи. Возле этих брошенных секретных сооружений мы в конце пятидесятых играли в войну, пекли картошку, а позже и с девчонками целовались…
В церкви у меня закружилась голова. Суровые лики смотрели на меня строго, осуждающе. И я, не выдержав, выбежал на улицу. Бабушка нашла меня и, взяв за руку, завела в храм. «Не бойся, внучок. Витю отпели. Ему теперь хорошо будет. Душа-то его безгрешная скоро на небе будет».
На этом же грузовике нас везли обратно, и я всю дорогу смотрел в небо, пытаясь разглядеть след Витькиной души.
Отец
Мне в мои семьдесят лет легко ли погрузиться в раннее детство? Это требует душевного покоя, какого-то просветления. И в редкие эти мгновения выплывают из бездны исчезнувшего, прошедшего те воспоминания об отце, что сохранились в сердце моём как возможность иной его судьбы, а следовательно, и моей (после чтения Архипелага Гулага даже слово СЛЕДОВАТЕЛЬно кажется враждебным).
В северном полушубке, в огромных рукавицах, с усами – таким я его увидел у калитки нашего матвеевского дома. Кстати, усы он вскоре сбрил. Дело было в бане, и я не узнал его. Он любил рассказывать за столом этот потешный случай.
С полгода над ним ещё висел нимб его двадцатилетних страданий, а он ничего такого «страшного» не рассказывал родным. И главное, он не пил. Работал кочегаром, и в напарниках у него был такой же зэк, два плена прошедший русский мужик. За немецкий плен получивший десять лет Колымы. Всё по той же ненасытной пятьдесят восьмой.
Иногда он брал меня к себе на работу. Ах, как мне, семилетнему мальчишке, нравилось там, в полуподвале! У стены сооружён был топчан, накрытый солдатским одеялом. Над топчаном висела самодельная книжная полка, и когда отец читал, то сполохи раскалённого котла метались по страницам, как живые.