Маша, едва успев схватиться руками за ствол тонкой березы, стала медленно сползать на колени. И заплакала – тихо, тоже погребальными слезами. Плакала долго, оплакивая и горе неизвестных ей людей, и свою горькую долю, выпавшею ей с началом этой проклятой войны. В чувство привел ее голос сына, раздавшийся из-за спины. Испугавшись, что убийцы и насильники обнаружат их, она покинула страшное место, обошла деревню стороной, далеко углубилась в лес, стащила с себя ранец и бросилась на землю, прижав к себе сына. В ушах продолжали раздаваться жуткие крики несчастных. И она снова заплакала. Плакала и никак не могла остановиться. Наступило время кормить сына. Кормила, а слезы продолжали литься. «Нет, нельзя заходить ни в одну деревню, – подумалось ей. – Как в тридцать первом году. Пропадешь. Идти только лесом или опушками. Подальше от дорог. Подальше от людей.»
Покормив ребенка, двинулась дольше. Шла, торопясь уйти от того жуткого места. Не заметила, как в лесу стемнело, хотя небо еще светилось. Уже было поздно собирать хворост, готовить ужин, да и силы, душевные и телесные, иссякли вконец. Маша достала последнюю лепешку, репу, отрезала кусок сала и, запивая водой из фляги, стала есть – без охоты, машинально. Отметила про себя, что осталась одна фляга с водой. Покончив с едой, нарвала елового лапника, расстелила его толстым слоем, накрыла сверху одеялом, надела на себя все теплые кофточки и свитер, на головку Мишки – теплую шапочку, набросила на него и себя вторую половину одеяла и, засыпая, вспомнила о наказе дяди Пети – в лесу обязательно носить парусиновую куртку расстрелянного советской властью Стасика.
Утром было принято окончательное решение – идти, минуя не только населенные пункты, но даже дороги, идти глухоманью – так, как шла ее семья десять лет назад из своей калужской деревни в столицу. Двигаться строго на восток. Маша хорошо запомнила приемы, которыми руководствовался ее отец, ведя за собой своих домашних. Она знала, как определить,