– Возможно…
– Ну, расскажи ты толком о своей возлюбленной.
– Отец Эверт был, так сказать, финальным аккордом всей этой грустной истории. А до того… Долго рассказывать… – хотела отмахнуться Мег, но передумала. – Ну ладно, так и быть – расскажу. Как вы уже догадались, моя возлюбленная была истовой католичкой. Звали ее Эмма. Она была сиротой и проживала со своей старой теткой, сухощавой воблой. А ту и хлебом не корми, дай лишь помолиться, да на исповедь сбегать. Она и племянницу воспитала в том же духе. Но больно хороша была Эмма, чтобы я от нее отступилась. Впервые я повстречала эту черноволосую прелестницу на берегу Рейна, в конце зимы. Она возле старого мостика белье полоскала. Склонилась, ручки тонкие, словно веточки, покраснели от ледяной воды, черные пряди выбились из-под чепца на мраморный, высокий лоб, карие глазищи на темную черешню похожи. Полощет свои тряпки жалкие, а губки пухлые что-то шепчут. Прислушалась – немка песенку незамысловатую поет: «meine liebe»[1] или что-то в этом духе. Фальшиво, но так мило и трогательно. Я залюбовалась на то, как она ротик округляет. «Ну, погоди, красавица, ты у меня узнаешь meine liebe». Я тут же поцеловала ее. Но Эмма ничего не поняла – только губы дрожащие сомкнула, да рукой за куст ухватилась, чуть в воду не упала. Смотрит по сторонам испуганно. Но нет никого. Я туманом по воде холодной изошла, а потом птицей обернулась и улетела в небо.
– Немка и вдруг черненькая. Разве они не все рыжие и блондинки?
– Нет, конечно. Представь, есть и замечательные брюнетки. Я как увидела ее, так и покоя навсегда лишилась… Стала следить. Она на базар – я тенью следую, в корзинку тайно штризели[2] с изюмом, цветочки и пряники марципановые, колбаски чесночные подкладываю. Она приходит домой, глаза таращит: откуда, мол, такие щедроты? А тетка ей: «Видать, ухажер у тебя тайный появился. Смотри, блюди себя, как подобает! И близко никого не подпускай». Она ей: «Откуда же, тетя? Я шла и оглядывалась – на пять шагов ко мне никто не подходил! Ума не приложу: откуда сии дары?» А тетка – сколопендра, брала все желтыми, сухими ручонками и выбрасывала в мусорную корзину, для виду. А девочка моя лишь вздыхала и шла пустую кашку кушать.
Тетка же, втихаря, вынимала всю снедь из ведра и чревоугодничала по ночам в полнейшем одиночестве.
– Ты не отравила эту милую родственницу?
– Отравила, но не сразу… Так вот, приходилось Эммочке в кашку шпанскую мушку[3] подсыпать. Сыпала такие порции, что хватило бы и для десятка флегматичных одалисок.
– И что? Неужто не пробрало?
– Пробрало. Измучилась она вся. Так мне хотелось материализоваться перед ней, обнять, успокоить. Но пока она не согрешила, было нельзя. Мне и надо-то было, чтобы она отдалась какому-нибудь Зигфриду, Хартману или Гансу. Если бы Эмма потеряла невинность, я бы от нее никогда не отстала… Принялась я потихоньку ей таких молодцев подсылать, каким бы сама королева отдалась, без промедления. То на рынке с кем-нибудь