Царь Петр брел по пояс в ледяной воде залива к сидящему на мели ботику с окоченевшими матросами и, оглядываясь на мыс в форме лисьего носа, прикидывал, что бы тут можно было построить («Трехэтажный дом в колониальном стиле», – прошептал я). Краснощекий камер-юнкер Воронцов стоял на запятках саней, летевших вдоль хрусталей Лебяжьей канавки и мчавших веселую Елисавет к трону, а его к вице-канцлерству. Джузеппе Бальзамо останавливал свою карету, недоезжая Таврической, и с лицом, перекошенным гримасой боли, распахивал дверцу, в которую, внезапно появившись ниоткуда, впархивала нежная европеянка. «Милостивый государь Александр Христофорович, – быстро писала смуглая рука (а в окне стоял прозрачный весенний сумрак неизвестно какого времени суток), – так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я вероятно в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже…» Трясущийся в лихорадочном ознобе Эдгар Аллан Поэ стягивал на груди непромокаемый американский плащ, уже потрескавшийся под ледяными сквозняками Васильевского острова, и спрашивал у каждого встречного: «Где порт? Гавань?», и кто-то бородатый кричал ему с извозчика: «Гoy хоум!» – и хохотал. Пышущий здоровьем морской инженер смотрел любостяжательно и сердцебиенно на хозяйку салона и, не заглядывая в учебник, диктовал ее дочери решение гимназической задачки, к неудовольствию знаменитого писателя, только что срезавшегося на ней… И в десятке метров отсюда, прямо под окном, у которого я сейчас стоял, шли по этому самому асфальту, только теплому, летнему, и, улыбаясь и ничего не видя, глядели на подымающееся над Сенной солнце – я, Женя, Дима, Сережа, а красавица Ася Полонская пела «Пару гнедых». Грек из Одессы, еврей из Варшавы, стройный корнет и седой генерал. Боже мой, как давно это было. Как прелестно это было! Как прелестно! – потому что было!.. И я заплакал.
Я заплакал над тем, что родился в этом городе и обожаю его, а уехал и не хочу вернуться, ни за что; над тем, что Ася умерла тридцати двух лет в сумасшедшем доме от белой горячки; над тем, что мои дети такие маленькие, а родители такие старые; над тем, что у Франца Кафки были такие трудные отношения с отцом, а у Томаса Манна с сыном; над Левой Кабаковым, ждущим сейчас вечерней поверки на жгучем колпинском ветру; над тем, что Железняк так жестоко разодрал Денису губу; над Кудрявцевым, который прочитал столько книг издания Асаdemia, а потом попал в случа́й; над собой, стоящим у чужого окна и в без малого сорок лет вытирающим соленые слезы.
Это продолжалось несколько секунд, может быть, даже меньше: секунду, пол. Миг. Потом между 17 и 03 вспыхнула точка, а за 19, вместо 13, кружок градуса и С. Было три минуты шестого, температура воздуха была 19° мороза. В коридоре зазвонил телефон, и Миша взял трубку. Владик обещал заехать в четверть шестого, в половине надо было быть в консульстве.
– Ну как? – спросил Миша, входя. – Увидел что-нибудь?
– Ты халтурщик, – сказал я. – Наладчик. Ни тенора