Такие проблемы в политическом и историческом контексте заставляют задуматься о ряде других сложностей. Возможно, этот научный взгляд на наш разум как на механический и органический объект, чье поведение и болезни поддаются изучению и оценке, является вовсе не спасением от бед, а одной из наиболее глубоких культурных их причин. Вероятно, мы уже есть продукт различных преувеличенных, иногда противоречивых попыток наблюдения за собственными чувствами и моделями поведения. С конца XIX века работники рекламы, кадровые менеджеры, фармацевтические компании и сами правительства наблюдали за нами, а также поощряли, побуждали, оптимизировали и использовали нас, применяя психологию. Возможно, именно сейчас нам нужно не еще больше информации, посвященной науке о счастье или о поведении, а меньше, или, по крайней мере, нам нужна другая наука. Неужели есть вероятность того, что через 200 лет историки посмотрят на начало XXI века и скажут: «Ах да, именно тогда окончательно раскрылась правда о человеческом счастье»? И если вероятность этого очень мала, то почему мы продолжаем вести подобные беседы? Возможно, потому что так угодно сильным мира сего?
Означает ли, что нынешняя заинтересованность политики и бизнеса в человеческом счастье всего лишь риторическая уловка? Исчезнет ли она, стоит нам осознать невозможность устранения этических и политических проблем с помощью математики? Не совсем. Есть две серьезные причины, по которым наука о счастье внезапно стала такой важной в XXI веке, и они обе социального характера. А ведь социальное происхождение данных причин никогда не рассматривается психологами, менеджерами, экономистами и нейробиологами, которые способствуют продвижению этой науки.
Первая причина связана с природой капитализма. Один из участников встреч в Давосе высказал мысль, содержащую в себе гораздо больше правды, чем он мог предположить: «Мы создали себе проблему, которую теперь пытаемся решить»[12]. Он говорил о том, как работа 24 часа в сутки, семь дней в неделю и постоянная доступность через цифровые устройства вогнали топ-менеджеров в столь сильный стресс, что им теперь приходится медитировать, чтобы хоть как-то его побороть. Так или иначе, тот же самый диагноз можно поставить культуре постиндустриального капитализма и в более широком смысле.
С начала 1960-х годов западные экономики столкнулись с серьезной проблемой: они стали впадать во все большую зависимость от нашего психологического и эмоционального взаимодействия (и в отношении работы, и брендов, и нашего здоровья, и хорошего самочувствия), хотя им стало все сложнее поддерживать его. Формы частной апатии, которые нередко называют депрессией и психосоматическими расстройствами, не только болезненны для самого индивидуума; они все чаще становятся проблемой для политиков и менеджеров, потому что имеют экономические последствия.