В одном из бывших доходных домов – мой археологический слой,
будто на срезе холма: пятый и шестой этажи, достроенные
пленными немцами после войны. Над ними еще два этажа
после нас.
На шестом этаже угловой балкон, как кусок
византийской мозаики над обрывом в Средиземном море —
часть паззла, из которого складывается память. Полвека назад
в комнатке за этим балконом мне снился
повторяющийся сон, что я падаю вниз.
И вот я внизу.
Рефлексирующий прохожий, полжизни живущий
в другой стране. И в то же время там же, пока
кто-то из нас – я или это место – не умрет.
В этой контекстуализации Бараш отчасти – при всех различиях между ними – продолжает работу, совершенную в романах Александра Гольдштейна («Помни о Фамагусте», «Спокойные поля»), с которым они в 1990-х – начале 2000-х входили в круг израильского журнала «Зеркало»; для поэтики этого круга Бараш тогда придумал название «средиземноморская нота», отсылающее к эмигрантской «парижской ноте» 1930-х годов. Сегодня стихи Бараша было бы труднее, чем в начале 2000-х, причислить к этому направлению: они «средиземноморские» по духу, но не эмигрантские. «Средиземноморские» в том же смысле, в каком это слово употреблял Сергей Аверинцев[6]: благодаря множественности языков и израильскому местоположению автора они проблематизируют и советский опыт, и разделение Старого Света на «Европу» и «Азию», и вообще представление о мире, разделенном на отдельные культуры.
Творчество Бараша недостаточно замечено критикой – возможно, отчасти из-за медленного внутреннего ритма его писательской работы («внутренний ритм» позволительно сказать в том же смысле, в котором говорят о внутренней форме слова). Сегодняшнее время русской культуры воспринимается в образованном сообществе как период катастроф и разрывов, подобный истории мироздания по Жоржу Кювье. Резкие жесты, меняющие контекст, привлекают внимание критиков и читателей, но долгий, неспешный разговор с предшественниками не «считывается», воспринимается как уже известная стилистика, не заслуживающая специального обсуждения: