– Как звезды! – крикнул Брюль.
– Что скажет на это Мошинская?
Тут Брюль как бы опомнился после долгого забытья и опять схватил Сулковского за руку.
– Граф, – сказал он, – не забывайте меня перед королевичем; я боюсь, не слишком ли мало выказал свое почтение и свою привязанность к нему и мой восторг и восхищение нашей святой и чистой королевой?
– Не забывайте вы нас перед королем, и я не забуду вас перед моим господином. Впрочем, Брюль, у тебя там есть сторонники. Отец Гуарини обращает тебя, графиня Коловрат хочет иметь тебя зятем. Не ручаюсь, что у тебя там нет еще кого-нибудь.
– И все это ничего не значит, если у меня не будет вас. Я отдам и Гуарини, и графиню и еще кое-что в придачу за одну вашу дружбу.
– Только не Мошинскую! – со смехом отвечал Сулковский. – А теперь доброго пути и кланяйся всем моим землякам-медведям.
– А землячкам? – спросил Брюль.
– Только в том случае, если какая-нибудь из них спросит про Сулковского… но сомневаюсь… по-моему, немки лучше.
– И по-моему, тоже, – прибавил Брюль.
Они подошли к дверям, Сулковский его провожал:
– Eh bien, à la vie et à la mort![22]
Они пожали друг другу руки, и Брюль сел в экипаж. В стороне стоял падре Гуарини в штатском сером длинном сюртуке и, сложив руки, благословлял дорогу. Брюль двинулся за своим государем в Варшаву.
Это было в первые дни февраля 1733 года. Утром вернулся Фридрих с охоты из Губертсбурга. Вечером была опера, и петь должна была неподражаемая Фаустина. Королевич, подобно отцу, был поклонником ее голоса и красоты. Она держала в руках весь двор, тиранила соперниц, прогоняла тех, которые имели несчастье не понравиться ей, а когда возвышала голос, то в зале делалось тише, чем в церкви, и если кто в это время чихнет, то мог быть уверен, что приобрел в ней непримиримого врага. Вечером шла «Клеофида», и королевич Фридрих радовался заранее.
Был послеобеденный час; надев богатый и удобный шелковый халат, королевич с трубкой в руке сидел в кресле и переваривал пищу с тем наслаждением, которое дает здоровый желудок и великолепная кухня.
Напротив него стоял Сулковский. Временами король посматривал на друга, улыбался и, не говоря ни слова, опять затягивался пахучим дымом.
Друг и слуга радостно смотрел на своего довольного господина и в молчании разделял его счастье.
Лицо молодого королевича сияло; по привычке, будучи счастливым, он говорил очень мало, а только размышлял, но о чем, никто никогда не знал. Иногда он поднимал опущенную голову и пристально всматривался на Сулковского, который отвечал ему взглядом; тогда он произносил:
– Сулковский!
– Слушаю!
Фридрих наклонял голову, и этим кончался разговор. Проходило четверть часа, королевич переменял вопрос и ласково звал его по имени, говоря по-итальянски. Граф отвечал, и опять наступало молчание.
Королевич говорил очень редко и то только тогда, когда