Если бы мог я в России! Но слишком долгие там зимние ночи, слишком большая луна серебрит искрящийся снег, простирающийся до горизонта, до темного ледяного моря, где льдины со скрежетом трутся друг о друга.
А все же до чего хороша эта синь, расписанная морозом, продышишь стекло – там, в кружочке, как в стеклянном волшебном шаре, открывается удивительная картинка, и небо там, и крыши изб, и дым из труб вверх идет, и висит на утреннем небе бледная луна…
«Впрочем, наш брат писатель всегда излагает некую идею, придавая ей лишь видимость жизни, нечто вроде музея восковых персон madame Тюссо, ежели уж с чем-то сравнивать. Я вам, кстати, графа Толстого новый роман очень советую прочесть, как переведут, тем более вы пишете, что весьма интересуетесь Россией с недавних пор…»
Опять, наверное, очередное необыкновенное путешествие задумал. Да что он может знать про Россию! Спишет с географического справочника какого-нибудь!
Русалка на серебряной иве заливалась серебряным смехом, сама серебрилась рыбкой, не отбрасывала тени, манила, манила детской своей ладошкой…
Может, это и хорошо, подумал он. Может, так и надо было.
Когда увидел Ее, нет, не так, услышал – ангельский голос, пение ангельское, плеск крыл, а уж потом только – свет, от Нее изливающийся, вот оно, подумалось, вот спасение, моя Консуэло, мое утешение, и оставлю я дом свой, и прилеплюсь к жене своей, и начнется новая жизнь, в которой не будет места старому.
И стало так. Но – иначе.
Увела за собой, досуха высосала, оставив лишь пустую оболочку, увела от пустых полей, от луны, от гула в крови и застилающего глаза багрянца, от уханья водяного в топляке, от прозрачного смеха русалок, увела далеко-далеко, обложила паучатами своими, липкой паутиной оплела, натравила морских чудищ, извечных врагов горячей красной крови и теплой плоти…
Значит – так и надо. Значит – по заслугам.
Когда в световом пятне, отбрасываемом костром, увидел того мальчика, и смертный знак у него на лбу, и бродил вокруг, дожидаясь полной луны, чтобы лететь, пластаясь четырехлапой черной тенью, неслышным облаком, по оврагу, на зов детской крови… а потом, уже в новолуние, с равнодушным лицом узнавать о его гибели, и уже здесь, скрипя пером, выталкивать из себя, освобождаясь, выдумывать ему другую, прозаическую смерть…
Все мы обречены, подумал он. И я, и граф Толстой, и бедный амьенский ремесленник.
Может, хотя бы этому юноше повезет, Мопассану, ведь талантлив же, черт!
– Тургель, –