– Я всегда принимала то, что давала мне жизнь, – сказала мать, и я возвела глаза к небу. В мои тридцать два года это еще виделось мне как позиция лузера.
– Никакой это не «лузер», ты еще узнаешь, – продолжала она, рисуя пальцами кавычки, как всегда, когда ей приходилось унижаться до употребления слова на английском – этот язык, казалось, жег ей рот.
– Я не говорила «лузер»!
Меня всякий раз поражало, как быстро я, разговаривая с матерью, сбиваюсь на тон обиженного подростка.
– Да, ты как-то сказала мне, что это, по-твоему, «лузер». – Опять кавычки.
– И потом, думаю, я не была создана для жизни с твоим отцом.
Я сама не сказала бы лучше.
– А ты никогда не думала, что, может быть, ты создана для кого-то? Хоть для кого-нибудь?
Она пожала плечами и встала, ничего не ответив. Мы с Катрин часто задавались этим вопросом, когда пропускали лишнего – стакан ли, дюжину, не важно: правильно ли не быть созданным ни для кого? Невозмутимо принимать свою судьбу, как моя мать? Катрин, разойдясь, всегда стучала по столу и кричала: «Да, мадам! Не надо нам этого, пары вашей! На фиг пару!» – с лихорадочными нотками в голосе, вызывавшими улыбку у Никола, а у меня укол в сердце. И я поддакивала, чувствуя себя одновременно нечестной и великодушной: мне-то не надо было задаваться этим печальным вопросом, ведь у меня был Флориан! Я могла, будучи надежно защищена крепостью моей пары, подать Катрин милостыню солидарности. «Да, не нужны нам мужики! На фиг мужиков! Мы будем пить горячий чай и ходить на лекции», – врала я, уверенная, что уж мне-то никогда не придется всерьез в это поверить.
Мать ушла, на прощание поцеловав меня в лоб и процитировав отрывок из «Пророка». «Скоро станет лучше», – сказала она, закрывая дверь. Да, конечно, скоро станет лучше. Но я не хотела в это верить, потому что признать, что мне может стать лучше, значило бы разлюбить Флориана и, стало быть, поставить крест на его возвращении, а этого я категорически не хотела. Нет, Флориан вернется, несчастный и безутешный! У меня сложилось множество сценариев, в которых я проявляла подлинное величие души, он образцово страдал, а заканчивалось все страстным объятием и тысячей искренних извинений. Долбаная дерьмохипстерша попутно умирала, сбитая мотоциклом у кафе «Олимпико». Отмщение и торжество.
Следующие два дня прошли в тотальном неприятии действительности, из которого я выходила, только чтобы налить себе еще водки с грейпфрутовым соком или сменить диск в плеере. Пришибленная алкоголем и перипетиями «Героев»[10], в которых мало что понимала, я перестала отвечать на мейлы и не подходила к телефону. Мне хотелось покоя, святого покоя и забвения. Было почти хорошо. Я бродила в старых флориановых пижамных штанах из кухни в гостиную и слушала сообщения, оставленные на автоответчике отцом. Мать, очевидно, так растерялась от моего отсутствия энтузиазма перед перспективой одинокой жизни,