Уже смеркалось, когда мама распахнула дверь моей комнаты. Она прошагала к проигрывателю, выключила его, помахала у меня перед носом одной из откопированных журнальных страниц и спросила:
– Эй, Ольфи! Какого черта ты завесил этими штуковинами весь дом?
Больше всего мне хотелось промолчать, потому что я просто ненавижу, когда кто-то вот так по-хозяйски вламывается в мою комнату без стука и, не спросясь, жмет на кнопку «Выкл.». Но воспитательного эффекта ради я подавил раздражение, чуть-чуть приподнялся в постели и сказал:
– Прочти то, что обведено красным!
– Да уж прочла, – сказала мама. – Представляешь, сама догадалась!
– Это объяснение моему плачевному кризисному состоянию, – сказал я и снова вытянулся на кровати. – Гены-то и так подкачали, да еще воспитание исключительно бабское.
Я закрыл глаза и начал перечислять:
– Бабушка – одна штука, двоюродная бабушка – одна штука, тети – две штуки, мать – одна штука, старшие сестры – две штуки.
Я вздохнул.
– Оболваненный в седьмой степени…
Я зевнул.
– И даже по большим праздникам ни штучки мужчины в доме, никакого мало-мальски завалящего мужчинки, который мог бы хоть немножко делать из меня человека!
Я сцепил руки на груди. Хоть сейчас мерку для гроба снимай.
– Ты это серьезно, Ольфи? – спросила мама.
Я не удостоил ее ответом, даже не кивнул. Иногда – так я считаю – глухое молчание убеждает больше, чем самые искусные доводы.
Похоже, на маму это произвело впечатление. Потому что она засопела. Она всегда так делает, если совсем запуталась и ей нечего сказать. Терла ли она указательным пальцем нос, как обычно, когда запутанность и растерянность достигают апогея, я не видел, но ставлю десять против одного, что нос у нее весь покраснел от натираний, пока она созерцала своего готового к положению во гроб сына.
Сначала слышалось только сопение, а потом мама сказала:
– Кажется, ты это серьезно, Ольфи.
Я прикинул, что лучше – и дальше притворяться трупом или заговорить, но так и не успел решить, потому что услышал шум. К моей комнате с разных сторон быстро бежали. Одной из этой