Она улыбается. Губы ее на редкость сухи, похожи на белую древесную кору. Почему же они представляются Уильяму скорее прекрасными, чем уродливыми? Это выше его разумения.
– Конфетка – это и есть мое имя, мистер Хант. Или вы предпочитаете обращаться ко мне как-то иначе?
– Нет-нет, – заверяет ее Уильям. – Пусть будет Конфетка.
– В конце концов, что в имени? – роняет она и приподнимает одну пушистую бровь.
Уж не Шекспира ль она цитирует? Совпадение, конечно, но как же сладок ее запах!
Тенор «Камелька» запевает снова. Уильям чувствует, каким все более теплым и дружелюбным становится это место; свет кажется более золотистым, тени становятся густо-коричневыми, и все сидящие в зале лучезарно улыбаются своим собеседникам. Дверь теперь отворяется чаще, и каждый из входящих в нее выглядит изысканнее своего предшественника. Шум, сопровождающий появление этих людей, звуки бесед и пение, едва сквозь них слышное, становятся громкими настолько, что Уильяму и Конфетке приходится, разговаривая, наклоняться поближе друг к дружке.
Глядя в ее глаза, такие большие и чистые, что он видит в них отражение собственного лица, Уильям Рэкхэм вновь открывает для себя ускользающую радость существования в качестве Уильяма Рэкхэма. Существует неуловимая, как блуждающий огонек, питаемая спиртным, хрупкая совокупность повадок, которую Уильям почитает своим истинным «я», совершенно отличным от тошнотворной телесной туши, каждое утро видимой им в зеркале. Зеркало лгать не может – и все-таки лжет, лжет! Оно не способно отразить подобные язычкам пламени предначертания, запертые в тайниках его разочарованной души. Ибо Уильяму предстояло стать Китсом, Бульвер-Литтоном, а то и Чаттертоном, а он вместо этого преображается, по крайней мере наружно, в копию своего отца. И сколь же редко выпадают мгновения, в которые ему удается излить на зачарованных слушателей блеск тех посулов, коими так богата была его юность.
Они с Конфеткой беседуют, и Рэкхэм словно оживает. В последние несколько лет он был мертвецом – мертвецом! Только теперь он может признаться себе, что таился в подполье, испуганно прятался от всего, что достойно внимания, намеренно избегал сколько-нибудь незаурядного общества. Любого, собственно говоря, общества, каким он мог соблазниться, в какое мог быть призван, – избегал потому, что… ну хорошо, скажем об этом так: потому что дерзновенные посулы златовласой юности столь легко осмеять, взирая на человека с седеющими висками и вызревающим понемногу тройным подбородком. Долгое уже время Уильям довольствовался лишь внутренними монологами, фантазиями, рождавшимися на парковой скамье или в уборной, которая укрывала его от чужих смешков и зевков.
Общество же Конфетки есть нечто совсем иное: Уильям вслушивается в произносимые им слова и с облегчением обнаруживает, что голос его еще способен творить чудеса. Овитый нежной пеленой поднимающегося