Важное значение приобретала антиномически противопоставленная раннехристианскому (а, по сути, гностическому) персонализму и индивидуализму, типично восточная, архаичная «установка освящения, сакрализации»35 – сакрального (т.е. априорно обобщающего) санкционирования и закрепления тех или иных явлений, вещей, сторон земного миропорядка, характерная прежде всего «для мифологического, магического, символического сознания, иначе говоря, для языческой религиозности, откуда и передалась Православию»36, после обретения им государственного статуса в эдиктах императора Константина (в начале 4 века). Отметим – не всякой языческой, а лишь той, что прежде уже была оформлена соответствующей «египетско-вавилонской» (в точном значении «восточной») традицией, в тысячелетнем споре с которой формировался классический иудаизм.
Вот почему именно на территории восточной Римской империи, где доминирующим всегда оставалось греческое культурное влияние (в отличие от Рима-католического запада), со всей неизбежностью произошло первое в истории соединение (в сторону отождествления) христианства как религии и отдельно взятой народности (если, конечно, не считать первым самый момент образования христианства, когда шло обратное тому размежевание иудео-христианства с национально родственным иудаизмом). Но кроме этого – восточного – фактора, решающую роль в деле формирования феномена национально-религиозной исключительности играл также и другой фактор, имя которому – греческий пессимизм. При этом оба фактора, в силу существенной взаимосвязанности, можно рассматривать и как один, только взятый в двух различных аспектах. Поскольку в особую абсолютистскую – восточно-христианскую исключительность религиозного сознания (так называемый византинизм)