Надеждин ушел неприметно. О кончине страстного публициста, поколебавшего когда-то умы, промолчали газеты, о ней не узнали ни ученики, ни друзья, ни даже враги. Стояла середина суровой зимы. В промороженных улицах бесновалась метель, волны снега пробегали сильными струями в ущельях между домами, стоявшими в плотном строю. Три человека, пряча лица в поднятый воротник, шли поспешно за гробом того, кто был кумиром одного поколения.
О той печальной процессии ему рассказали позднее, и по прихоти памяти он слышал голос того, кто был мертв, однако в тех давних, точно бы отошедших словах по-прежнему таилось пророчество. Его и тогда, когда сидел в первом ряду, и ещё больше теперь, в бессонную ночь, тревожил неумолимый укоризненный смысл этих странно-решительных слов. Сам он так однозначно и наотрез рассуждать не умел. Ещё в те времена, на лекциях третьего курса, он внимательно и растерянно слушал, робея спросить, не в состоянии подойти к учителю ближе, страшась и желая более обстоятельных разъяснений.
И вот опять что-то враждебное, личное мерещилось в тех обличительных гневных речах, и он, точно спеша наверстать, что тогда пропустил, заговорил как с живым, и взволнованные слова прошелестели беззвучно:
– Вы, Николай Иванович, может быть, правы, то есть решительно правы, что только национальность дает писателю его колорит, его оригинальность и силу, чужое, то есть и самое лучшее в нем, способно всего лишь украсить, дополнить, а натура, именно натура-то и должна быть своя, родовая, из дальних, но властных, обильных криниц наших предков, и каждому суждено зачерпнуть из этого родника…
Он подумал, что всё это истинно так, что в неразрывной цепи поколений не бывает иначе, но тут же с испугом, печально спросил:
– А может, и у меня по-славянски нестойкая воля? Может быть, правду мне говорят, может быть, и во мне сидит хоть немного Ильи Ильича? Может быть, я слишком близко пришелся к национальному корню, оттого и не слажу с собой, отходчив от этого в замыслах, нерешителен в средствах, незакончен в поступках?.. Ведь я, без сомнения, русский…
Он так и впился глазами в окружающий сумрак. Он привстал, привалился боком к стене. Взгляд его что-то искал, о чем-то кричал. О помощи ли, о прощении ли был этот крик?
На ковре зеленела полоска лунного света. На столе громоздились бумаги. Одежда валялась на креслах.
Он задумался, силясь раз навсегда понять и решить. Нет, он не судил себя суровым судом своей совести: такой суд казался ему запоздалым или до времени, когда уже судят себя последним судом.
Скорее всего, размышлением он пытался смягчить, остудить в душе своей чувство вины.
Даже оказаться Обломовым он был бы искренне рад: тогда во всех его неудачах была бы виновата натура, и он мог бы спокойно уснуть, покорившись судьбе.
И он придирчиво проверял, ища отголосков, следов, хотя бы слабых намеков, и наконец с тоской облегченья сквозь зубы пробормотал:
– Халат и туфли, точно, обломовские.
Он