Ему бы независимость состояния, ему бы свободу от будничных дрязг. Он имел бы досуги, он бы в праздники творчества обратил свои дни.
Одно смущало его: творчество он почитал наслаждением, а в чем бы тогда состоял его долг?
Однако это был голос рассудка, а чувство твердило ему, что это он нуждался в длительных путешествиях, которые лучше всех докторов излечивают в долгодневных трудах истощенные нервы. Это он должен был видеть нетленное чудо Венеции, Лондона, Рима, снежные пики Швейцарии, жемчужные лагуны южных морей, видеть не в качестве секретаря адмирала и учителя гардемаринов на фрегате “Паллада”, а вольным фланером, который идет куда хочет и стоим там, где ему любопытно стоять. Это он имел полное права пользоваться счастьем свободы и радостью безмятежного отдыха, потому что заслужил свободу и радость не чином, не местом, которые они занимали по случаю, а сущими муками созидания, и ещё потому, что свобода и отдых рождают новое вдохновение, которое превращается в новый творческий труд.
Рассудок было напомнил ему, что творчество – это не труд и по этой причине не может иметь никаких особенных прав, однако против рассудка восставало всё его существо, в нем громко говорило сознание, что он, имея в голове два громадных романа, лишен был всего, что необходимо, чтобы их завершить, а Город многие годы манил на каждом шагу, соблазнял и шептал:
– Ты смотри: вот роскошь, золото, женщины, упряжки кровных коней, и я отдаю всё это шутам, подлецам и холопам, я награждаю бесчестье, предательство, лож. Ты смотри! Не смей отвернуться! Погибни или возьми!
Он смотрел, но не брал за ту цену. В сорок пять лет он сделался стариком, чтобы, неутомимо и честно трудясь, безукоризненно исполняя малейшую обязанность службы, получить всего лишь неизбежное, необходимое для поддержания жизни. Он все свои замыслы должен был отложить, лишь бы иметь эти жалкие крохи, которых не лишен и последний из домашних скотов.
И растрачена жизнь, как ни утешай себя тем, что исполнил свой долг и благодаря этому не сделался ни вором, ни эгоистом, ни подлецом. И осталось несколько клочков от романов. И сомнение, сомнение в том, верно ли, разумно ли жил.
Всё разбито, раздавлено, растоптано в нем. Всё высокое, светлое, чистое, без чего жизнь, обузившись, сведясь на одно, утратив свою полноту, становится бесцветным, глухим прозябанием, затиснуто в дальний запущенный угол крепко сжатой души, возмущенно клокочет, истерзанно бьется, прорываясь временами наружу, и всякий день обжигает своей безысходностью беззащитную грудь.
Казалось, его совесть могла быть чиста, он не сидел сложа рук и не кормился чужими трудами, но он успокоиться