Потом Вахт надевал накрахмаленную белую рубашку, с запонками. Старый шелковый галстук расцветки такой, о которой можно сказать, что такую не носят уже лет тридцать и вот-вот начнут снова носить – галстук был бархатно-красный, с желтым и черным. Пиджачок, штаны и туфли, яростно начищенные с вечера.
Потом, нагнувшись осторожно и не слишком резво, как это делают энтузиасты столового розового, Вэйвэл проходился разок-другой бархоткой по носам туфель. Брал трость, прихрамывая, проходился по двору и, наконец, уходил, сказав Риве, вышедшей его провожать на порог:
– Я иду в синагогу! – громко и отчетливо.
– Скажи ребе, я умираю, – громко говорит в ответ Рива. – Пусть придет!
– Не морочь ребе голову, – жестоко отвечает ей Вахт. – Когда сдержишь слово, придет.
– Не пей! – громко и безнадежно кричит Вахту вслед Рива, когда он уже хлопает калиткой.
В субботу Вахт шел в синагогу. Я не знаю, что он там делал. Зато я знаю, что он делал потом. После синагоги в день субботний Вахт направлялся в рюмочную, на углу улиц Армянской и Пирогова, где до самой ночи пил вино. Хотя «до самой ночи» – это не всегда получалось. Как скажет вам любой энтузиаст столового розового, сумерки разума часто наступают раньше сумерек природы. Особенно в этой местности.
Вахт шел из синагоги в рюмочную по узким улицам одноэтажного города со своими друзьями – все они были старые, пьющие, не удавшиеся в этой жизни евреи. У входа в рюмочную в день субботний обычно играли лабухи. Когда они играют еврейские песни, даже лица у них становятся еврейские: грустные, без родины.
– Да-а-а! – с печальным пафосом заявлял уже в рюмочной Вахт своим друзьям, допивая стакан вина. – Знаете, что сказала моя мама, когда ей первый раз показали меня в родильном доме? Она сказала: боже мой, смотрите, какие у него уши, это настоящие аидише уши, теперь таких нет!
В рюмочной Вахт общался со своими горбоносыми приятелями, предавался религиозным и прочим рефлекторно возникающим у него на почве алкоголя чувствам.
Потом – Вэйвэл уже не входил, а вваливался во двор и, теряя по дороге запонки и пуговицы, волочился в свою, самую дальнюю, двенадцатую квартиру.
Когда, натыкаясь на подлые стулья, нарочно старающиеся задеть Вэйвэла Соломоновича, Вахт старался тихо раздеться – Рива, страдавшая в числе много другого бессонницей, всегда очень громко спрашивала:
– Вэйвэл! Ты напился? Ты напился?
Вэйвэл отвечал ей просто:
– Нет.
Он Риве лгал.
Утром воскресенья Вахт был мрачен. Осторожно ступая по двору, как это бывает с людьми, не помнящими