Муриель выпростал плечи и сжал голову руками. В считаные доли минуты зеленые мошки разукрасили серые контуры его торса, но взмахи рук сдвинули с места воздух. Вокруг – пустота. Лишь вдали виднелись холмы, усеченные темным ножом ненастного дня. Ни птицы, ни вещего знака. Одно только время в спутанной гриве молний. Он стал лениво подыскивать стихотворный размер, ибо эта страна полнится ритмами, ритмы неотъемлемы, как собственные ноги…
Аланхе, Гуараре, Макарас, Аррайхан,
Чирики, Самбу, Читре, Пеноме,
…Чикан, Коколи, Портоган… Этот ритм всегда его спасал.
Когда ливень сошел на нет, Муриель поднялся с постели, вытерев влажный лоб. И пошел в туалет за ботинками. На них была бурая плесень, точь-в-точь как на книгах, разбухших, не желавших, чтобы их читали. На тарелке еще лежали истекавшие влагой кубики льда. Он положил их себе на грудь, сильно надавил ладонью, но снова вернулся кашель. Под окнами яшмовый кустарник опять расправил листву, испещренную красными жилками. А там вновь возродилось солнце и неспешная людская возня; вяло запульсировала Центральная улица – раздвоенная линия жизни, растраченной истертыми бумажками в лавчонках Санта-Аны, утопленной в соке выжатых лимонов, линия, продолжающаяся по обоим берегам Зоны Канала и ветвящаяся до бесконечности. Беспорядочные шумы наполнили голову Муриеля, пот, как из капельницы, капал на спину.
В этот самый момент Муриель почувствовал в копчике зуд. Он поскреб там ногтями, но зуд усиливался. Ощущалось и еще кое-что… какая-то шишка, которая, казалось, не имеет никакого отношения к телу. Стремление исцелиться колдовством или лекарством подняло его с кровати. Кто знает, что это за тропическая штука, способная являться где угодно и сотворенная из живой ткани, но, как все тут, в тропиках, с мертвой душой и каменной плотью! Наступал день, день, таивший в своем радостном оскале мрак и погибель. Скорее бы пришла ночь, чтобы вернуться к ясным заветам, поймать свет и разлить его в ритмах. Ночи присуще постоянство: завораживающая кумбия[29], монотонный тамбурин, мелодичный перестук бокалов и беспрерывное лязганье стаканов сковывают то вечное движение, что оживает в тишине под солнцем. Ночью находится время для прощаний.
Будь проклята сырость! Пальцы скользили по волдырю, но никак не удавалось поймать его, расчесать… А волдырь рос, рос, пока не лопнул и не стал влажной ноздреватой розеткой; Муриель разделся донага и, повернув голову, старался увидеть в зеркале спину. Уже нельзя было давать волю ногтям – того и гляди повредишь желто-фиолетовые лепестки, металлический налет пыльцы, сочный стебель. Там распустилась прекрасная орхидея, презревшая симметрию, лениво безучастная к месту своего появления.
Орхидея на копчике. Он чувствовал, что этот натюрморт сосет его, покалывая иглами, прорастает в глубь его тела, превращает мозги в