Ах, Муан, Муан – жизнь прекрасна и на закате своём!
ПРОДОЛЖЕНИЕ КИНОСЦЕНАРИЯ
– Я говорила тебе, что ты очень нежный?
– Да, спасибо.
– Это тебе спасибо. Я тоже хотела бы быть такой.
– Через много веков будет жить поэт. Отважный. Чистый. Грустный. Одинокий. Он будет любить женщину, похожую на тебя. И напишет ей, печально сожалея: «Ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман, ты не хочешь верить во что-нибудь, кроме дождя».
– Да, это так. Но ты всё придумал.
– И придумал правду.
– Слушай, мне кажется, что это наша последняя ночь в такой тишине и покое…
– Я полюбил тишину, Агни.
– Я тоже хотела бы полюбить.
Долгая, долгая пауза. В кадре – только их руки – одна в другой, без движения. Тихо – орган, но не Бах, а кто-нибудь из прибалтов, например, Алфред Калнынь. Шёпот.
– Не хочу говорить о делах.
– Не будем, милая.
– Я их ненавижу.
– Я тоже.
– Я умею ненавидеть. Я очень хорошо умею ненавидеть.
– Но от них не уйти.
– Поэтому я ненавижу их ещё больше.
Лица. Свет красноватый, слабый, колеблющийся. Глаза их закрыты. Снова орган – очень тихо, несколько тактов. Следующий кадр – мрачный, тёмный лес вокруг шатра. Камера панорамирует. Снова их лица. Тишина.
(ПЕРЕРЫВ КИНОСЦЕНАРИЯ)
О, как мечтал я о такой любви! Я вижу её, вижу на экране моего проклятого мучительного воображения! Не идеальной, не пасторальной – земной, сложной, пусть даже трагической, но страстной, мощной, сжигающей все другие чувства! Как желал я быть её пленником, её безгласным и радостным рабом! Я был молод, был чист и не страдал от того, что валенки разлезались у меня на ногах, и я шлёпал в опорках по чёрному снегу эвакуации. Мы работали по 16 часов в сутки и ночевали на заводе, и стальные болванки бомб уходили из наших рук, чтобы где-то вдали уничтожать неправедные жизни, но дело было не в этом, совсем не в этом! Я, остриженный парнишка, освобождённый от мобилизации по болезни, мечтал о любви. Я видел её, как редко вижу сейчас. Она не имела облика, лица, плоти, и не воплощалась в образ прекрасной, волнующей девушки. Нет, это было… не знаю, не знаю, что это было, не могу ни описать, ни объяснить… Как нет лица у тревоги, страха, радости – так и у неё… Было ощущение, ясное, видимое ощущение: она здесь! Всем своим хилым телом, запрятанным в драную телогрейку, я чувствовал, как прекрасно это. Прошли долгие, ровные годы, и из тумана выплыл образ нежно сплетённых рук, освещённых колеблющимся красноватым светом. И туман растаял дождём, опустился на землю, обнажив ровное голое поле, пустое до самого горизонта. Но это потом, потом… А тогда…
Вот настала Победа, и Челябинск, завод, голод ушли в воспоминание, вот я вернулся в Москву, встал к станку на «Динамо»,