Были и другие статьи, упрекавшие меня в холодности, в «пародии на действительность», в «фетишизации литературной техники», в «позе и ненужных вывертах». Подводя итоги, почти все авторы сходились на мысли, изумившей меня: оказывается, я написал роман о «лишних людях».
Еще в 1921 году Горький настоятельно советовал мне не обращать на критику никакого внимания – естественно, он опирался на свой многолетний дореволюционный опыт. Без сомнения, ему и во сне не могло присниться, что придет время, когда иная статья будет равняться смертному приговору. Но и об этом – в дальнейшем, когда я буду писать о положении литературы в конце тридцатых годов.
Критика всю жизнь преследовала меня то с большим, то с меньшим ожесточением. Первая книга «Мастера и подмастерья» была встречена рецензией Я. Брауна (кажется, в «Сибирских огнях»), кончавшейся словами: «Советуем автору прочесть “Детство Багрова-внука” и прийти в себя». Опомниться, очнуться, прийти в себя мне советовали до тех пор, пока в наказание за «инакомыслие» обо мне – после грязных «поэтапных» нападений – почти перестали упоминать в печати.
Даже первый том «Двух капитанов» был встречен разгромной статьей – какая-то учительница возмутилась, что я назвал комсомолку дурой. В конце концов мне удалось последовать совету Горького – я перестал читать статьи о своих книгах. Но вернемся к тем годам, когда немыслимо было их не читать.
6
Вскоре после выхода «Скандалиста» я пошел в редакцию «Звезды», помещавшуюся в Доме книги на Невском, и на лестнице встретил Федина, который, без сомнения, был возмущен появлением моего «памфлета» – этот термин попадался во многих статьях. Мы дружески поздоровались. Еще прежде, на «Серапионах», он не выразил и тени порицания, отметив лишь одну, действительно неудачную, фразу. Об этой выдержке, составлявшей одну из главных черт его характера, я еще расскажу. И в этот день он был доброжелательно сдержан. На лестнице он подарил мне одну из своих «улыбок для авторов». Еще в ту пору, когда он редактировал «Книгу и революцию», он выработал серию таких улыбок и однажды продемонстрировал свое изобретение на одной из серапионовских сред. Мы хохотали. Улыбки были поразительно разнообразны – недаром интернированный немцами в годы войны Федин играл в оперетте (его амплуа было «Комишер бас»). Радостно-обнадеживающая улыбка предназначалась для авторов, которым он возвращал рукопись. Ее-то я и получил, когда мы простились.
Но было в ней что-то неопределенно-язвительное, а может быть, даже и торжествующее – или мне показалось?
На площадке третьего этажа стоял с газетой в руках Борис Соловьев, в ту пору скромный молодой человек, секретарь редакции журнала «Звезда», а в наши дни – вялый, вызывающий отвращение одной своей раскоряченной бабьей походкой, бледный,