Я слышу вновь друзей предательский привет…
…Были годы относительного благополучия. В 1939 году его наградили орденом Трудового Красного Знамени (или, в просторечии, «Трудягой»), и он прислал Юрию телеграмму: «Счастлив быть с тобой под одним знаменем». Знамена были разные.
Были годы замалчивания, гонений. Он признавал свои ошибки, отказывался от своих книг, убеждал друзей, что «имеет право изменяться».
9
Когда я бывал у Корнея Ивановича Чуковского в Переделкине, он не провожал меня до выходных дверей (надо было спускаться по лестнице), а выходил на балкон, провозглашая с неизменным, поучительным выражением:
«В России надо жить долго. Долго!»
Его семидесятилетие было отмечено единственным подарком: соседи по дому отдыха (кажется, в Болшеве) подарили ему гипсовый бюст Мичурина. Уезжая, он «забыл» его под кроватью, и соседи немедленно прислали бюст на городскую квартиру.
Прошло пять лет, и вся страна торжественно отметила эту некруглую дату. В Доме литераторов был устроен большой вечер, на котором выступали писатели и «официальные лица». На этот раз он получил не бюст, а «Трудягу» или даже орден Ленина, не помню. Что же произошло? Неизвестно. Жил, жил и дожил до признания. Навстречу отечественной славе (Ленинская премия за книгу о Некрасове, четвертую или пятую книгу – он изучал творчество Некрасова добрых сорок лет) вдруг стала торопиться мировая. Оксфордский университет избрал его почетным доктором литературы – из русских писателей только Тургенев получил это звание.
Переводы его книг появились во всех европейских и многих восточных странах. Он задумал издать Библию для детей – и разрешили, но потом спохватились: «Можно, но при условии, что в книге не будут упоминаться евреи».
Миллионы зрителей увидели Корнея Ивановича с экрана – он рассказывал о своей знаменитой «Чукоккале»…
Нечто подобное произошло и со Шкловским. Полное, безусловное признание пришло к нему после семидесятилетия.
Hо совсем другим, не российским, свалившимся с неба, а западноевропейским путем.
Значение русского искусства двадцатых годов на Западе было оценено в полной мере, должно быть, к середине пятидесятых годов. Вслед за вспыхнувшим и ярко разгоревшимся интересом к живописи и архитектуре (Малевич, Татлин) пришла очередь литературоведения, и здесь на первом месте оказался Шкловский. Всю жизнь ранние работы становились ему поперек дороги, висели как гири на ногах, грохотали, как тачка каторжника, к которой он был прикован. Так много душевных сил, энергии, времени было потрачено, чтобы заслониться от них, отменить себя, нырнуть в небытие, в нирвану, в социалистический реализм, – и вдруг оказалось, что