– Я творил, не покладая рук, лишая себя и сна, и отдыха! Я засыпал прямо на своих творениях, подобно перелетным птицам, спящим в воздухе и во сне машущим крыльями! – Филь-Баранов смахнул подступившую слезу, открыл кейс и достал бутылку водки. – С вами невозможно разговаривать. Чтобы прийти в себя, мне необходим глоток этого зелья, которое все ругают, но всё же пьют, – он налил полный стакан водки и, от волнения забыв, кто рядом с ним, по привычке протянул собутыльнику.
Крыло тоже по привычке взял, в три глотка осушил стакан и закашлялся. Анатолий Ильич протянул ему корку черного хлеба – занюхать. Борис Сергеевич понюхал корку, потом съел и открыл было рот, чтобы продолжить спор, но, осознав, что взял хлеб из рук своего недруга, вздохнул и присел на нагретый солнцем камень. Филь-Баранов раздраженно выдернул из руки Крыло стакан, снова наполнил до краев, выпил, прочувствованно выдохнул и закрыл глаза.
– Напрасно вы со мной так грубо разговариваете, – наконец сказал он. – Душа художника ранима, как душа ребенка.
– Мы, люди науки, имеем не менее ранимые души, но жизнь приучила нас стойко переносить обиды, ибо зачастую нас способны оценить не современники, но лишь потомки. Мы творим для будущего, иногда – для очень далекого будущего.
Филь-Баранов молча налил полстакана и протянул доценту.
– Мне больно вовсе не от вашей критики, я к критике привык, ибо непонимание окружает истинного художника. Мне больно от сравнения с таким ничтожеством, как Момро.
Доцент выпил, по-солдатски занюхал водку рукавом и, подняв голову, задумчиво посмотрел на здание бани. При этом крупный нос доцента органично вписался в конфигурацию строения и как бы стал его неотъемлемой частью.
– Да-а-а… Нелегко творческим людям понять друг друга, ибо взгляды их нередко устремлены в противоположные стороны.
– Ой как нелегко, – согласился Филь-Баранов, выпил свои полстакана и с сожалением посмотрел на опустевшую бутылку. – У каждого свои взгляды, своя система ценностей, свои мерила жизни и творчества. Но когда истинные творцы ссорятся, такие бездари, как Момро, радуются, – Анатолий Ильич поднял голову, рассматривая баню. При этом его тяжелый подбородок органично вписался в конфигурацию архитектурных деталей бани, став их неотъемлемой частью. – Возможно в своей критике вы, уважаемый доцент, и правы. Хорошо, я переделаю интерьер филиала. Я в рубище пойду по Зимнегорску, буду просить подаяния, но все силы вложу в этот интерьер, и он будет не хуже, чем в Виннице, а возможно, и на Мадагаскаре.
– Не надо! – громко сказал доцент, – Это я недооценил ваш талант, ибо большое видится на расстоянии. Эйфеля тоже ругали за его башню, а потом она стала символом не только Парижа,