– Я знаю, что у богатых дети бывают часто изуродованы золотухой, так как им слишком много дают сладкого. А у меня не было мяса для моей девочки, чтобы подкреплять ее, когда она была больная. Теперь же уходите, мои милые, я хочу быть одна, совершенно одна с моей девочкой.
Люси прислушиваеется к тяжелому, спускающемуся по лестнице стуку грубых сабо и снова наклоняется к ребенку.
– Ты думала, Жантон, что ты одна уйдешь из этой комнаты, а твоя мать останется тут мучиться? Как бы не так! Мы уйдем вместе, милая Жантон. Ты знаешь: у меня есть немного денег, чтобы купить тебе гроб. Для моего же гроба денег нет. Пусть тот, кто хочет купить его мне, – покупает! А теперь поцелуй, крепко, крепко… Вот так, Жантон.
Она отвертывается от колыбельки и с тупым равнодушием смотрит на дверь.
– Я не уйду отсюда – меня отсюда унесут.
Куда идти? Вернуться снова к своему жалкому, еле оплачиваемому ремеслу поденщицы? Переносить опять нужду и голод, пренебрежение? Унижаться? Я все это переносила, когда была жива Жантон. За свой собственный счет – не хочу. Как у меня убого тут, темно. А сколько золота, сверкающего золота льет жизнерадостное солнце с неба… Все для богатых! Все, все для них! Только для них одних – богатство, и вся чарующая прелесть жизни, вся красота природы и любви, и много, так необъятно много счастья… Мне стоит только посмотреть в окно, и я увижу весь этот шумный и пожирающий без сострадания и наслаждающийся муравейник жизни… О, проклятый, проклятый Париж!
Люси подходит к шкафу и вытаскивает из-под кучи заплатанных бедных одежд большой кухонный нож.
– А ведь мне будет больно, очень больно, очень больно, – бормочет она медленно, с конвульсией страдания на своем пожелтевшем, состарившемся преждевременно лице.
– Мне будет очень больно! – Она задумывается и вспоминает фразу, прочитанную ею где-то в газете: «Жаровня с углями, веревка – все это жалкие орудия смерти бедняков…»
Ее губы скривились.
– И забыли про кухонный нож! Ведь это тоже жалкое орудие смерти!
Она приходит в бешенство и потрясает своим ножом с отломанной наполовину рукояткой.
– О, это ничего, что будет больно! – кричит она в каком-то упоении и топает ногами. – Пусть будет больно! Ведь это богачи боятся умирать… Пусть они смотрят, как умирают бедняки!
Она быстро подходит к окну.
– О, парижский народ не труслив, красавчики мои, – он вовсе не труслив.
И она смотрит вниз на расстилающуюся перед ее глазами чарующую панораму города, потонувшего в светлом играющем блеске золотых ярких искр. Ей кажется, что город загорается и одевается уже широкими и пожирающими крыльями огня.
– Вот! Вот! – бормочет она радостно.
Его ответ
Это случилось со мной во время одной из крупных стачек в «Черном городе», в Шарлеруа.
Газета, в которой я работал, послала меня на разведки. Нельзя сказать, чтобы газета сочувствовала стачке,