Почерневший в советское безвременье, искореженный разрухой дворец был заброшен, смотреть в нем было нечего, там не было даже паркета, а вот парк заворожил по мере погружения в него. Причем поначалу было неясно, парк ли это вообще или такой гостеприимный светлый лес с дорожками. Но сомнения рассеялись, когда деревья расступились и я вышел к небольшому холму, на вершине которого обнаружился аккуратный кратер и в нем живописный пруд, обрамленный рядом скамей.
Так я познакомился с английским парком, стиль которого определен не подчинением природы человеческому замыслу по преобразованию ландшафта, но соподчинением творческого начала человека природному замыслу Творца.
Гатчинский парк мне тогда, наверное, под влиянием образа угрюмого своего царственного создателя (взвинченного отчаянной борьбой с силами хаоса с помощью утопических идей о порядке и страшившегося призраков – сгустков его страха перед архаикой, которые его в конце концов и погубили), показался моделью загробной жизни. Это было одновременно величественное и сумрачное ощущение.
В русской культуре мировой сад всерьез появляется усилиями Чехова. Сад Чехова и возы сушеной вишни, тянущиеся в направлении Москвы (гекатомба бутафорской крови, возы условных жертвоприношений, словно бы выкупающих из небытия своих владельцев, посланные в храм культуры, надежды, избавления – в столицу), выступают обычно в национальном сознании в роли символа ускользающего из судьбы освобождения – материального, душевного, климатического, духовного, какого угодно. Символа честного чистого труда и заслуженной награды.
Конечно, эти значения вполне справедливы. Но Чехов в корне амбивалентен, он лучше многих понимал, что художественный образ не может быть однозначным.
Вишневый сад сам по себе объект баснословный, мифический, и на эту не главную его черту указывают сведения о том, что впервые в Европе вишня появилась благодаря гурману и устроителю кулинарно-пиршественных оргий Лукуллу, привезшему ее из Персии. Главное же значение его, вишневого сада, смыслового облака в том, что цветущие вишни для героев пьесы оказываются пространством загробной жизни. И только это решает вопрос о возможности ее существования вообще.
В “Черном монахе” – своего рода гимне проклятий в адрес провидения, стоящего за спиной художника не то с мечом, не то с пальмовой ветвью виктории, – тоже есть сад, но яблоневый, весь в цвету: в заморозки в полнолунье он окутан дымом костров, разведенных садовником, спасающим цвет и урожай.
Сады римских придворных – Саллюстия, Лукулла, известного больше как ценителя соловьиных язычков, чем как тот, кто подарил Европе вишню, – вошли в моду. Среди этих садов возникла и вилла императора Адриана, не отпускавшая его от себя на протяжении