Ле Фаню устами доктора Хесселиуса пытался сформулировать физиологическую причину таких видений. Вот и героям Достоевского здравомыслящие критики приписали склонность к галлюцинациям. Сам Свидригайлов не исключал возможности своей болезни, но не считал ее аргументом против реальности привидений. Л.И. Шестов так изложил эту мысль Свидригайлова: «Может быть, условием постижения известного рода реальностей является болезнь: здоровому недоступно то, что доступно больному». Один весьма образованный критик попенял Достоевскому: «Счастливый народ беллетристы! Когда нашему брату, ученому человеку, приходит в голову дикая мысль, мы не можем сделать из нее никакого употребления. Нельзя даже признаться, что она побывала у тебя в голове! Беллетрист же – дело иное: ему всякая дичь годится». Наверное, после этого критик устало вздохнул и подобно Великому инквизитору задумался о тяжкой доле тех, кто несет людям свет знаний. Порадуемся же тому, что у нас есть «беллетристы»!
Рассказ «Бобок» (1873) варьирует старую платоновскую идею о плотских душах. Его можно было бы счесть пародией, если бы не морализаторский настрой Достоевского. Выслушав на кладбище подземный спор трупов, пьяный литератор узнает о своеобразном чистилище призрачного мира. Оказывается, умершие обретают подобие сознания, обоняния, речи после того, как тела их «вылеживаются». Для чего же им дана такая «отсрочка»? Чтобы они в последний раз задумались о прожитой жизни. Опять призракам приписывается земная мораль! Жаль, что насекомое Ипполита не умело разговаривать. Возможно, оно пробормотало бы что-нибудь в свое оправдание.
В семье Л.Н. Толстого часто велись разговоры «о мертвых, об умирании; о предчувствиях, снах…» (дневник С.А. Толстой). Сам граф без колебаний связывал привидения с «болезненным душевным состоянием». Никто из русских гениев не испытывал такого страха перед смертью, как Толстой, никто в таких количествах и с такими подробностями не рисовал смерть и то, что ей предшествует, начиная с пронзительного крика увидевшей труп девочки, вогнавшего в дрожь маленького Колю («Детство», 1852), и кончая душевными муками купца Брехунова, испытывающего двойной страх – страх перед самим чувством страха («Хозяин и работник», 1895).
Однако призраки в этих «неживых» картинах не участвуют. Ведь в общепринятом смысле «ходячий» мертвец – это бывшая личность, а личности нет места в толстовской концепции мира бессмертных. Размышления о привидениях Шопенгауэра, одного из учителей Толстого, не затронули его ученика. «Привидений я не боюсь, – откровенничает герой “Записок сумасшедшего” (1884). – Да, привидений… лучше бы бояться привидений, чем того, чего я боюсь…» Ему невдомек, что ужас могли вселить в его сердце те самые существа, которыми он так беспечно