Она, словно услышав этот вопрос – как мог задать его вслух, когда все вокруг – сплошной сгусток мыслей? – поворачивается и хмыкает.
Она, его любимая жесткосердная бабка с Кубы.
В детстве Грецион не любил никого так сильно, как их двоих – деда и бабку: он – настоящий грек, человек деловой, знающий цену цифрам и акциям, слышавший мелодию денег; она – суеверная, ворчливая, курящая папиросы и обожавшая огненный ром; он – большой нос; она – смуглая кожа. Боги знают, как они встретились, какой безумный греховной вихрь принес их на земли союзной химеры, чужого государства. Грецион понимал деда, нащупавшего очередную золотую жилку – решил нелегально торговать запрещенными товарами, виниловой музыкой, – но бабку… что заставило ее, не терпящую перемен, – даже отказавшуюся к концу жизни, когда они переезжали, менять любимое кресло, облезлое, полное клопов, – покинуть теплые края, покинуть море, покинуть райский сад огромных пальм, спелых манго и причудливых босхианских жирафов и спуститься с небес на землю? Ее отец начинал уличным шарлатаном-факиром, ловкостью золотых рук сколотил небольшое состояние, а потом, после пьяного разговора с друзьями, решил заняться совершенно другим бизнесом: открыл бордель, но и в страшном сне не подумал бы отдать туда дочку, точную копию погибшей при родах матери. В четырнадцать бабка следила за делами отца с вниманием антрополога, допущенного до нелюдимого племени и посвященного в его традиции; в шестнадцать уже сама находила новых девушек, убалтывала их, как старая колдунья, просящая взамен всего лишь голосок; в восемнадцать бизнес утонувшего однажды ночью, под полной луной, отца полностью перешел в ее руки; а к двадцати семи она была уважаемой, солидной женщиной, «матроной», как говорила сама на старый лад: борделем ее пользовались и отставные военные, и разочарованные поэты, и девяностолетние старцы-журналисты, особенно ценившие молоденьких девушек. И тогда, накануне своего двадцать восьмого дня рождения, она сидела на берегу беспощадного океана, а луна стояла такая же полная, как в день, когда утонул отец; сидела с бутылкой рома, с папиросой в зубах, смотрела на волны, вглядываясь в темноту, выискивая то ли призраков, то ли Летучего Голландца, несущегося на потусторонних парусах; после третьего глотка – глотки у нее были большими, жадными, – она так и не запьянела. Не помог ни четвертый, ни пятый, и она – бедная Асоль, не дождавшаяся Алых Парусов, Калипсо, не простившая Дейви Джонса, – встала, прошлась босиком по мокрому песку, разделась, искупалась голышом в море и, омытая, обновленная, сбросившая былую жизнь, наутро уже купила билет до страшных земель за океаном.
Дед никогда не раскрывал подробностей – видимо сам со временем позабыл. Просто говорил: почувствовал – пора двигаться, пришло время очередного переселения народов; гуляя по старому городу, ощутил, как подул теплый ветер перемен и, не разбираясь, решил отыскать его источник. Оба они отправились туда, не знали куда, чтобы найти