А тигры меж тем, – им было не до нас, им было там чем заняться, – ходили, фыркая, на задних лапах, прыгали сквозь огонь и друг через друга и позволяли их повелителю, царю всех зверей, просовывать в пасть к себе его римско-мраморных форм башку со взмокшей шевелюрой. Цирк замирал, а потом аплодировал. Трижды, четырежды, десятикратно. Под очередную овацию укротитель Баранов мановением своего жезла велел тиграм убраться со двора, то бишь, с манежа, и те ретировались один за другим, и за последним занавес сомкнулся.
Под бравурные звуки оркестра, и всё еще принимая звонкое одобрение публики, Баранов раскланялся на три стороны, а потом в череде прочего подбежал вдруг к нам с Санькой, огромный, жаркий, пружинистый подстать своим питомцам, и глянул мне в переносицу:
– Ну, что, Иван, уставился? Прошу ко мне в пенаты, – и протянул нам обе руки. – Теперь и я вас, друзья, как следует, наконец разгляжу. Кого заново, а кого и впервые.
Он выдернул нас из публики поверх красного, с потёртым плюшем, периметра, что отделяет тех от этих, и мы с Санькой ступили в опилки на тугой манеж и, словно дети, под новый взрыв аплодисментов и оркестровый туш пошагали за руки с Барановым через ослепительное нагое пространство в закулисную неизведанность.
– Улыбнитесь, друзья, – сказал нам Баранов. – Всё равно никто не поверит, что вы не подсадные.
5
Про то, как там у них в цирке за занавесом, поговорим в другой раз, потому что и для меня, пожалуй, было уже с лихвой, а Санька тот впрыгнул на такую подножку седьмых небес, что звуков теперь не подавал, а лишь светился, как с пылу-жару новенький утюжок.
Торжественно и при этом весьма запросто Баранов привел нас в закут, который, видимо, являл собой уборную заслуженного артиста Коми АССР. Он усадил Саньку на ворох чего-то, а мне предложил ящик с надписью: ВЕРХ НЕ КАНТОВАТЬ.
– Представь, никогда не гляжу в публику. Не годиться от моих кошек взгляд отворачивать. А вот тебя, благодетель, представь, высмотрел.
– Здравствуй, Ярик.
– Здорово, Иван.
Мы обнялись. Сдуру.
– Ну, – сказал Баранов. – Тыщу лет уже поверх грима слезу не пускал, – и он принялся отирать себя салфетками. И задал мне идиотский, в своей манере, вопросец: – А ты?
– А я бросил пудриться.
– Отшутиться полагаешь? Ну, пробуй. Поглядим. А помнишь, как прощались? Навсегда, между прочим.
– Ну, а как иначе? Я всегда навсегда.
– Пожалуй, – кивнул Баранов. – Кури, – он протянул мне полную чинариков и холодного пепла банку из-под ананасов и предупредил, как старший младшего: – Это – не кури. Это, Ваня, окурки. Понимаешь? Это пепельница.
– Хорошо, – сказал я, глядя в банку. – Не буду.
– Правильно. И другим не советуй. Ну, давай, рассказывай.
– Я рассказывай?!?! – моему возмущению не было б предела, но я закурил любимую «Яву» из твердой пачки и предел сыскался. – Мы расстались с тобой в лазарете в Чарджоу…
– В