Клетка, тем временем расправив перекрестья, наполнила собой дверной проем, рискуя застрять в полозьях. «Куда?!» – хотел крикнуть Эдик, хотел броситься, хотел содрать ее, словно паутину – с не паутинным треском, с неметаллическим, но с натужно костным хрустом. Подумав, оставил все, как есть, ибо в запасе было еще полчаса (он лишь отыскал фиксатор, выщелкнул его из стены, чтобы теперь никто не вошел без его позволения).
С неспокойным сердцем он ел мясо; для начала – любимые крылышки, после – лапы; спина осталась «на потом»; за чаем не пошел – ведь нужно было сначала убрать клетку, нельзя, чтобы ее видел сосед, – а просто сел, грея ладонями холодные острые колени.
С этой стороны, в этом окне – те же, безучастные, бесстрастные леса и отдельно стоящие деревья, те же пологие крыши, те же облака, в розовом закатном свете кажущиеся кошмарными, занесенными над головой, окровавленными снежными глыбами. Лег, прикрывшись одеялом, почувствовал кожей его проникающую сквозь одежду колкость, его войлочную грубость. Наверное, там, в параллелепипеде соседней купейной пещерки – она, покрытая войлочной накидкой, называемой дорожным одеялом, ее плечо, может быть, как в зеркальном отражении роднится с Эдиковым, полосатым от нелепо грубого рисунка на одеяле.
Повернувшись носом к стене, Эдик втягивал ноздрями воздух, и тот двигался с места. Но пахло лишь вагонной, многолетней затхлостью одеяла. Он ублажал себя одной лишь мыслью: что тот же запах, быть может, ловят сейчас и ее тонкие, припудренные ноздри.
Поезд притормозил, забилось сердце, перестукиваясь с колесами: некто тонко, по-женски плаксиво (не разобрать, конечно, ни слова, лишь влажные от слез тона, выдыхаемые споро-скользкие полутона) забормотал. Эдик тут же представил плаксивые вздроги женских – невидимых через стену, но ясно предполагаемых – плеч; как вдруг почетче, поближе, пояснее: «…зачем ты потащил меня? Зачем? Лучше бы я…» Затем новые всхлипы; вскоре опять: «…лучше я в тамбуре всю ночь простою, чем видеть твою харю…»
Эдик приподнялся на локте.
Мужское: «Стой где хочешь, дура, хоть в туалете… А я пошел дрыхнуть…» Звуки проползли вправо. Никуда она не уйдет. Странная, притягательная сила грубости. Нельзя ее терпеть. Но она словно магнит.
Время. Эдик вскочил. В несколько секунд клетка, скрипя в пазах – гибкая, но упрямая, – была втиснута в сумку, примята ногой. Резкий взвизг молнии на сумке, созвучный плагиат на брюках (рубашку не обязательно заправлять в штаны – дорога все-таки; подумал-подумал: нет, она может быть в тамбуре – ведь чем черт не шутит! – расстегнул, заправил, взвизгнул замком, отбросил дверь). Нельзя клетку показывать соседу, – он ведь не погнушается забраться в сумку, поглядеть, потом похихикивать будет до утра, ночи не сомкнет глаз, веселясь. Эдик уселся поудобнее, решив никуда не ходить больше.
Но все же вышел, встал в проходе;