Было все, что угодно, только не было «клетки». Были клетень и клетневка. Был клест со своей клестовкой (loxia curvirosta), шахтерская клеть, клетушка под дверью. Кейджинский взял другой том в глянцевой, цвета крови, чудовищно истрепавшейся обложке, пробежался пальцем – есть, кажется: «клетка: элементарная, живая система, основа…» – не то, не то…
И вот, наконец, в другом, кожистом томе отыскал следующее: «клетка – помещение со стенками…» – есть, искомое словцо.
Лезть в словари Эдика Кейджинского заставляла отнюдь не жажда знаний, а сильная взволнованность, которую он испытывал перед отъездом. Ему нужно было заняться чем угодно, лишь бы отвлечься от нелегких мыслей. Он уже за утро: пил чай с матерью, рылся в столе, деланно спешно ища отцовский «складень», и хотя нож нашел быстро, порылся для виду еще немного с целью оттянуть время; поспорил с заглянувшим на огонек соседом о порочности поездок в купейных вагонах, о девках из неблагополучных семей, сующихся в каждое незакрытое купе с низменными целями (отчего у него сладко засосало слева под ложечкой). «Ах, ах! – сказала, тем временем, мать, хватаясь за щеку. – Не лучше ли было взять плацкарт…» Но было уже поздно…
– Ну, вот и все, – сказал отец. Лицо его, когда он разогнул поясницу, обрело ободряющую улыбку. – Отлично упаковались.
Отец кривил душой, так говоря: бежевый язычок сыновней курточке зиппером-то они прищемили, и тот поник, обескровленный и потемневший.
– Клетку-то отдельно повезем, в брезентовой моей сумке, походной… Я уж сам потащу. Ну, сынок, пора двигать, пора…
Присели «на дорожку». Кейджинский уселся на самый краешек стула, нервозно постукивая каблуками новеньких бареток. Встали. Кейджинский подхватил наплечную сумку. И тут мать полезла целоваться, набросила руки ему на плечи, повисла. Сумку-то он все время пытался сбросить, ворочал плечом, ртом успевая отвечать материнским, солоноватым губам. Но не вышло эффектное освобождение странника от нелегкой ноши: лямка зацепилась за бутафорский плечной погон. Зато после, в тот самый момент, когда мать, неудачно скрывающая слезы и шмыгающая носом, откинувшись, стирала носовым платком, намотанным на палец, предварительно обслюнив самый его кончик, помаду на сыновних губах и скулах, сумка вдруг начала запоздало соскальзывать, словно этот погон не замечая, и, в конце концов, съехала на сгиб локтя.
– Билет, паспорт? – напомнила мать, и щеки ее порозовели.
– Здесь, – ответил за сына отец, похлопывая себя по нагрудному карману. Эдик и не сопротивлялся: отцовский карман казался ему хранилищем более надежным, чем его, Эдика, джинсовый лоскут, приделанный к куртке фирменными заклепками. Отец сохранит, и не забудет передать на вокзале, и не сомнет в автобусной толчее.
– Ну, хватит, – сказал, наконец, отец, неловко отрывая мать от сына.
Ситуация, действительно, была не для слабого материнского сердца: Эдик, цель всей ее жизни, баловень, любимый мальчуган, и вдруг… Невозможно себе представить, как он, съежившийся – быть может, словно от холода, от подступающей к горлу тоски по уплывающему вдаль отчему дому – глядит покрасневшими от слез глазами вслед неуклюже пятящемуся перрону. Невозможно себе представить, что Эдик через какие-то несколько часов будет уже за пределами города; будет лицом принимать ласки не ее, материнских ладоней, а разбойничьих дланей несущегося навстречу крепкого, пропитанного незнакомыми дорожными запахами, воздуха.
Всхлипывая, он расцепила руки: он, сын, сынок, покорный судьбе, ныряет в прожорливые механические лифтовые створки. Со страхом слышала она, как лифт, издав сытный звук, захлопнул пасть, и пошел вниз, гугниво переваривая ее неразумное дитя, поддавшееся на уговоры папаши (который, конечно же, жалеет сына, но склонен иногда разражаться глупыми и нелепыми педагогическими идеями).
Она бросилась к окнам, металась от одного к другому, отчаянно бормоча всевозможную материнскую белиберду, припоминая дурным словом мужа, заварившего всю эту кашу; но их не было. «Прозевала!» – ахнула она про себя, и опустила бессильные руки. Но, в тот самый момент, вдруг прижавшись виском к стеклу и приподнявшись на цыпочки, самым краешком глаза она увидела паутину сигаретного дымка, раздробленного легкими, мелкими трещинками в стекле (результат – еще в отрочестве – пущенного Эдиком камушка).
– Нашел время, – проворчала она, заочно обращаясь к мужу, и стекло тут же запотело от ее частого дыхания; тогда она приласкала его ладонью. – Опоздают ведь… – прошептала она с надеждой.
И тогда они пошли: сын был чем-то расстроен, шел угрюмо, опустив измученное узкой лямкой плечо; за ним – рассерженный взмах отцовской ладони, умудренный проплешиной затылок, перышки дыма, выпущенные из сложенных трубочкой строгих губ. С высоты третьего этажа сын и муж были чудовищно коротколягими, головастыми. Материнские слезы застили мучительную, кислую прощальную улыбку. Проплыли