Около одиннадцати облака распались на волокна, и поля заискрились на солнце под голубым небом.
На одной из станций, название ее было написано уже на двух языках, в вагон вошли три старые крестьянки, толстые, как бочки, во множестве черных юбок, доходящих до щиколоток, и в зеленых шерстяных платках на голове, топорщившихся наподобие монашеских чепцов, неприкрытым у них оставался только лоб да пальца в два шириной полоска жидких седых волос, расчесанных на прямой пробор и как бы приклеенных к голове сахарной водой. Они держали на коленях свои корзины с крышками, прижимая их к зеленым маленьким фартучкам, и неторопливо, с долгими паузами переговаривались на незнакомом Франциске языке. Она откинулась на сиденье и сквозь темные очки с любопытством рассматривала трех старушек, чьи морщинистые лица сходствовали между собой, как три зимних яблочка, они, словно сошли со страниц братьев Гримм, явились из далекого прошлого в старинных своих нарядах. (Ей и впоследствии не удавалось различать этих крестьянок, которые на велосипедах приезжали в Нейштадт за покупками, зимой и летом одинаково закутанные в платки и в свои семь юбок. Крепкие старушки с узловатыми жилами на руках сильными, мужскими взмахами выкашивали траву возле новых домов.)
За жидкой полоской леса, чуждая и суетливая в этой сельской заброшенности, строительная площадка вгрызлась в рощи и поля – будущая электростанция, в стальном плетении ее залов вспыхивал синий огонь электросварки, а позади длинный ряд шедовых крыш, похожих на зубья пилы. Три трубы, четвертая – пока еще пень высотой в каких-нибудь двадцать метров – тонули в клубах дыма и пара, которые в морозном воздухе принимали форму облаков, лениво тянущихся по небу, точь-в-точь белые кучевые облачка летнего вечера. Старик с крючковатым носом, сидевший напротив Франциски, слегка нагнулся и сказал:
– Обратите внимание, фрейлейн, сейчас мы подъезжаем к стране черного снега.
Черный снег. Его слова произвели на нее впечатление, они звучали, как название романа, ей представилась мрачная прекрасная земля, и она, с высокомерием бездомной, вспомнила о Джанго; оседлом Джанго (слой сала под кожей, слой сала на душе), но глаза ее видели только бурые скелеты деревьев, стоячую воду заброшенных шахт, серый слой грязи, жирную угольную пыль в отвалах, плоские оползающие холмы, а носом она недоверчиво втянула едкий запах, проникший сквозь щели окна, который, когда поезд подошел к Нейштадту, стал плотным, почти осязаемым – адская вонь серы и тухлых яиц.
– Да, все нутро выворачивает, – сказал старик, сидевший напротив, с мрачным удовлетворением человека, пророчившего и, увы, напророчившего беду.
– Они отравляют воздух своим «компинатом»… Вы ведь не здешняя, фрейлейн?
– Нет. – Она была