– Дрон?
– Да, дрон. Сбросил в стадо, три коровы убил.
– Вот же гады… Коров-то за что?
– А я то сразу сказал… вони нас не помилуют. То мы, христиане, их не будем бить в монастыри. А вони ударили. Матушку-то, Пряжевскую Богомать хорошо: спасли. Кабы не Матушка… Унесли в подклетье. Да такое уже было. При татарве было… при немцах было. Ведь же кто иконы спасал, тот и сам выживал!
– А расскажите про последний случай, что говорят? Про диверсию.
– Ну тут, наверное, лучше у них спросить. Я-то боюсь. Посадят. Наговорю себе лет на восемь.
– Кому вы нужны, сажать вас…
– Нее… Вероника Алексеевна, я нужен ещё. Ну, не как, скажем, боевая единица, а как информант.
– Вот и ладно. Расскажите на ушко.
Красная монастырская стена была повреждена в трёх местах, особенно пострадала жестяная кровля, прикрывающая толстую, но уже временем выеденную кладку. Изнутри к стене примыкал небольшой виноградник, где в идеальном порядке рос платовский виноград, изабелла и шасля, все подвязанные на одну сторону кустики, пущенные жильчатыми листьями вверх по бечевке, а между рядами усыпанные шелухой от семечек были сделаны узкие проходы. И тем страшен был удар смертельного железа по монастырскому владению, что он испортил не бездушную стену, которая с XVII века чего только не видала, а саму благоговейную тишину, в которой трудолюбивые монахи растили прекрасные живые создания. Ещё упало с водонапорной башни, давно уже не работающей, древней аистиное гнездо, из которого доносилось по вечером ручьистое журчание старшего поколения аистов, похожее на радиоволновые помехи. К счастью, хоть аисты не погибли.
– Я расскажу. А вот я расскажу!
Маленький мужчина с седыми кудрями на висках, с широким носом, выдающимся вперёд, и с щербиной в сохранившихся зубах – это Рубакин. Он сдружился с Никой сразу, как только она появилась возле его дома и на неё напал козел Симеон Гордый, служивший у Рубакина вместо собаки. Отбивая Нику, заскочившую на ветлу, от бодливого козла, Рубакин про себя отметил, что она странная, не похожая на местных, хоть все её предки отсюда. И не гордая, и не побоялась.
– А ну, прымись! – крикнул Рубакин на серого, скошлаченного Симеона Гордого, и тот, тряся облезлой бородой и мекая уж слишком некрасивым для такого почтенного козла голосом, отвёл своё стадо в яблони.
– Э! Рекогносцировка у них! Ротация! И то! Спасай своих кумушек! – улыбнулся Рубакин на передвижение козлиного стада и по-доброму добавил Нике: – А ты, дивчинка, слазь, слазь! Чай поставлю!
Это только Рубакин мог назвать козла, минимум: Симеон Гордый… Вот с тех пор начались дружба Ники и Рубакина, беседы о вечном и скоротечном, слобожанский суржик и копание в корнях общего родового древа.
За разговорами Ника не заметила, что наступила темнота и стали поддавать сверчки из густой тишины вечера, с пряных, горьких полынных обочин, с луга, прильнувшего к медленной, тяжёлой реке Ломовой.
– Это ж не то что сегодня Одежонков! Этот вообще с Несмеяной ничего не робит, только своего Калинина красит и красит, красит и красит, як у него краска ещё не высохла!
– Какого Калинина?
– Тай шо в яблонях стоит.
– А, этот…
– Вот! А Горельев колхозы поднял! При нем работал кирпичный завод, ткацкая фабрика, плодосовхоз и четыре сада, каждый по двадцать гектар! Консервный завод, сахарный, спиртзавод… – Рубакин облизнулся. – Хороший был… сейчас там солодовня. Так её хозяин, говорят, сумчанин. И говорят, лапа у него в пуху. То есть рыло. И он ведь подавался у нас на главу района, так нет, Дербенёва снова выбралась как-то! Та я знаю, знаю, сам был народным депутатом… Наверное, что-то в этом Калинине есть, знаешь, вроде как в золотом тельце, что ли. Они его красят, а он дарит им неприкосновенность. Вроде захищает… Тридцать лет у власти! И остался только сахзавод! И то случайно!
– А Горельев?
– В восемьдесят девятом году он поздно возвращался домой. И тут, у кинотеатра, парни пьяные собрались в кружок и курили. Он им, значит, замечание сделал. Что-ж вы делаете… курите на людях! Тогда не принято было! Забили насмерть Горельева. Бесово время началось!
– Ужасная история. Войну пройти, столько хорошего сделать…
– Не узнали…
– Ужас, – прошептала Ника и перекрестилась. – Ну, мне пора.
– Погодь… я тоби молока! Молока-то! Тай, надо Катьку-же подоить…
И Рубакин рванул с места в карьер. Это был человек во многом несвоевременный, пьющий с горя, что сын его, киевлянин, перестал совсем приезжать. По молодости лет Рубакин служил на флоте, после армии работал на северах, а после на научно-исследовательском судне научным сотрудником, или, может быть, не научным.
– Владивосток наш краше Калифорнии!
– С той Америки что возьмёшь, её переплюнуть раз взяться.
– Видел я в Токио, как Плисецкую принимали…
– А недавно, помню, позвонила мне одна