Лишь всплеск ни на чем не основанного оптимизма мог породить во мне надежду на то, что у такого цветущего и гордящегося собой семейства не имеется многочисленного потомства.
Детей, сбежавшихся на ужин, как муравьи собираются к кусочку сахара, было столько, что пришлось удлинять накрытый стол. Там-то я теперь и сидел, зажатый между сотрапезниками, которым было от пяти до шестнадцати лет: мальчики в ермолках, девочки – без.
Выглядело это весьма театрально, но я все же решил: чтобы переубедить неверующего, фольклорной пестроты недостаточно!
Больше всего я гордился тем, что считал себя атеистом. Не верить ни в какую Высшую Сущность в эпоху, когда смешение конформизма, идолопоклонничества и семейных традиций подталкивает принять какую-нибудь модную невнятную веру – желательно умилительную и дарящую душевный покой, – было способом отличаться от других. Тогда я еще не мог сообразить, что, по сути, сам стал жертвой промывания мозгов. Что отсутствие веры – такая же идеология, как и другие, и ничего особенного в ней нет. Более того, как и положено подростку, я считал: все, во что я верю, чрезвычайно оригинально, все это плод тщательных размышлений.
Лишь за несколько недель до этого, во время урока религии, я назвал папу-поляка мерзавцем. Сам не знаю, откуда взялась подобная неприязнь, особенно к папе римскому, до которого мне не было дела. Вероятно, моя инвектива была призвана достичь того эффекта, которого и достигла: одноклассники были ошарашены, а учитель, человек нецерковный и весьма воспитанный, заметно огорчился. Мои речи никак не вязались с образом застенчивого, молчаливого и весьма посредственного школяра. Тем паче сына учительницы математики из естественно-научного лицея. “Что на тебя нашло?” – спросил директор, вызвав меня вместе с мамой. В итоге я отделался выговором и записью в дневнике. Меня даже не отстранили от уроков. Лицей с крепкими прогрессивными традициями охотно закрыл глаза на инвективу маленького Вольтера. Впрочем, родители также