Плакала дольше и горше, чем по смерти первенца. Есть не могла. Ни рыбу, ни телятину разваренную. Хотя этот, тоже мальчишечка, еще и человеком, по сути, не был.
Ивы у дома шумели под злым ветром, скидывали листву. Птицы летели косяками на зимовку со вчерашними птенцами, уверенно вставшими на крыло. Русые заячьи дети выросли, попрятались по перелескам – сами, самостоятельные. На них охотились повзрослевшие волчьи и лисьи дети. Бывшие телята обернулись коровами, лосями и ланями, бывшие щенки – лохматыми громкоголосыми псами. Псов дразнили деревенские парнишки, еще летом ходившие в одной рубашонке, но к осени обрядившиеся в домотканые порты. Все выросли за лето.
– Бог детей не дает! Все из-за твоего упрямства, из-за того, что в церкву не ходишь! – укоряла мужа Акулина. Ее высокие скулы пламенели беспомощным гневом.
– Что ты говоришь, матушка моя! – увещевал Сергей. – Пойдем со мной к нашему наставнику, он научит, где брать силы. Это не помешает тебе ходить в церковь, если хочешь.
Но Акулина не отступила, хотя чуть не год плакала по всяким смешным поводам. То птицу увидит, от стаи отбившуюся на перелете, – и заплачет, то ягненка ей станет жаль до истерики, если тот ногу подвернет, а то бабочка-синичка в Волгу упадет, рыба ее, радуясь, проглотит, а Акулина, что белье рядом полощет, зальется слезами: жаль напрасной красоты, пусть бабочка и живет всего один день. Вся рыжина с ее волос сошла, как и не было, даже глаза посветлели от слез.
Следующая зима, после зимы за потерями свекра и ребенка, сложилась нескладно, тяжело. Хлеб кончился до начала весны, еще и март не постучался; и с сеном для скотинки не рассчитали, сено кончилось. Муж снял нижний ярус соломенной крыши и солому, которой снаружи стены обвивали для тепла: порубили ту солому на корм скоту, перемешали с остатками сена. Сбитую подстилку на дворе, и ту почти всю извели, а скотинка ревет от голода. Две коровы только-только отелились, кормить их надо, хорошо кормить. И Акулина опять в тягости, уже на сносях. Вот Сергей и продал лошадку, не любимую Карюю со светлой проточиной на лбу и удивительными бархатными губами, а Чагравку с рыжей холкой, но все равно жаль. А после и корову продал, яловую. Свекровка Анна свет Семеновна вздыхала и молилась, но не прекословила: сын забрал хозяйство, пусть сам решает. Только Тимошка-дурачок смеялся, радовался, что поест от пуза, раз деньги появились.
Дочка Маремьяна родилась в марте, когда еще лютые ветра не угомонились, но уже начали тетенькать желтенькие синицы, те, что птицы, а не бабочки. И лужицы стали проклевываться за избой, ярко-голубые под солнцем, как глазки у дочки. В кого только она уродилась? У Акулины глаза ореховые, у мужа – болотного