Сегодня Паша пошёл на охоту, привернул бабку проведать, та сама не в себе. Хочет сказать что-то, не может – губы дрожат, язык запал, слезами давится. Думал по первости утешить бабку – мало ли с Прокопьевной на ножах разошлись, а бабка тычет сухими перстами на божницу.
– О-о-о!
Замечает Паша, что нет на божнице Николая Угодника, пожимает плечами, чувствует сердцем что-то нехорошее.
– Вво-р!
– Я?
Паша хмурится и, удивлённый, сконфуженный, садится на лавку.
– Да чем же я замарался перед тобой?
– Миколу стибзил, вот чем, межеумок!
Паша встал с лавки, в горле забулькало, хочется плюнуть – чистота у бабки в избе, кругом половики.
Постояв с минуту друг против друга, не говоря ни слова, вышел Паша. Берёт на крыльце ружьё, резко свистит собаку. Бабка распахивает дверь, кидает в спину обидное:
– Богом пришибленный! Твоя-то ровня в генералах ходит!
Паша разворачивается, качает головой, оставаясь спокойным под враждебным взглядом.
– Пошарь на полатях, может, там.
– Что пошарить-то?
– Стыд.
«Да-а… Прокопьевна миру на иконе не обрадовалась, скорее опечалилась: быть беде, говорит. А так прикинуть, в горе по горло полощемся, что разве атомной войной наш народ удивишь. И чего только не было при этом Ельцине… Да что Ельцин, бабка родному внуку не верит».
– Ещё хошь? – спрашивает Пашка собаку, почёсывая у неё за ушами. – Так-то, Пальма, бабка у меня хорошая.
Сказал с таким искренним благородством, что видь его сейчас бабка, сквозь землю бы провалилась за свою горячность.
– Пошли.
Дорога лесная, разбитые колеи полны свинцовой воды, пахнет завислой грязью. Собака далеко не забирает, без азарта отрабатывает хлеб, вяжет петли с одной стороны на другую, чавкает жижа под её лапами.
«Приворочу, – думает Паша. – С кем не бывает. Говорят, одна месть – блюдо холодное,