Я прихожу к выводу, что описанным выше способом кажущееся бесконечным множество психокинетических интенсивностей сводится к интенсивностям, которые поддерживают образ, желаемый (материнским) другим. Именно этот образ (ошибочно) принимается за правильный, совершенный и удовлетворительный. Далее Эйерс развивает последствия этой идентификации, известной в Лаковом корпусе как «первичный нарциссизм»:
Даже после разрешения Эдипова комплекса антагонизм между воображаемыми образованиями и символическими координатами может быть определен как основной источник тревоги для субъекта, и тонкий намек на важность «символической матрицы» даже на этой ранней стадии развития ребенка. К тому моменту, когда objet petit a выходит из концепции идеального эго, именно радикальная нестабильность избыточного желания позиционируется Лаканом как результат воображаемой идентификации, а не какого-либо представления о Воображаемом как о сшивающей функции. (Эйерс 2011)
Смежной причиной формирования Воображаемого является фрагментация19. Поскольку зарождающийся субъект находится в бассейне интенсивностей Реального, именно то, что Лакан называет «образами фрагментированного тела» (Лакан 1977, 13), присутствует в психике младенца. Лакан ссылается на наблюдение за играющими детьми в возрасте от двух до пяти лет, у которых эти образы возникают спонтанно, что «подтверждается опытом разорванной на части куклы» (Лакан 1977, 13). Образы, о которых идет речь, связаны с «кастрацией, эмаскуляцией, увечьем, расчленением, вывихом, пожиранием и разрывом тела» (Лакан 1977, 13). Чтобы защититься от этих ужасающих имаго, нарождающийся субъект ликующе решается на иллюзорную целостность своего отражения и привязывается к ней, как отмечает Эйерс, за счет дальнейших порождающих тревогу конфликтов между этой целостностью и символическим законом, представленным амбивалентной фигурой Другого.
Проснувшись, я слышу капли дождя, металлическое «дзинь» падения на крышу тамбура за окном моей комнаты. Это напоминает о неподвижности. Я не могу нарушить единство. Это единство падающего дождя, его обволакивающего спокойствия и меня самого, того самого «я», заключенного в теле, укутанного в одеяло, неподвижного, завороженного покоем. Это всегда было идиллией: телесный комфорт, защищенный отрицанием деятельности по преодолению и выходу вовне, требуемый жизнью, вдохновляемый отцом. Это покой в объятиях воды, в которой мать-океан родила живых существ. Без утопающего избытка, это единство, лишенное формы, требования, желания, эта простая неподвижность невстревоженного пребывания, от которой невозможно отказаться.
Я слышу дождь, позволяя своему разуму утонуть в этом чувстве, таком потустороннем, за пределами удовольствия, таком спокойном, что его близость даже не сравнится с материнскими