– Фрицы, кляп в горло! Гитлеру капут!
Один из немцев, с умным продолговатым лицом, синими столбнячно-неподвижными глазами, с белой ромашкой в петлице, сказал, старательно выговаривая русские слова:
– Быдло! Будешь лизать мой сапог, свинья!
Было это сказано с такой злой уверенностью, что Пинягин растерялся, и, пока обдумывал, что ответить, из кустов вышел младший лейтенант и строго спросил у бойцов:
– Из какого полка? Чего болтаетесь?
Остаток пути в лесосеку шли в угрюмом молчании. Встреча с немцами у многих неожиданно опрокинула привычные и надежные мысли. Вот он, враг, видимый, живой, во плоти человека, в плену, но нет ни слабости, ни страха в его умных сине-леденистых беспощадных глазах. «Лютый враг – германец», – вспоминал Охватов слова ополоумевшего старика и потом весь день не мог работать, запутавшись в своих мыслях.
Напарник Охватова по пиле, широкорожий подсадистый боец, по годам едва ли не отец Николаю, тая́ в узких глазках слепую злость, обронил на перекуре:
– Пешком идти – за три дня будешь. Вот тебе и Москва. Немцев-то видел? Видел, как смотрят?
– Ихняя клонит.
– Клонит, – невесело усмехнулся широкорожий. – Клонит. Взяла – не клонит уж. К чему я тебя про немцев-то пытаю?
Охватов подавленно молчал, и широкорожий чутьем бывалого понял, что глупого юнца тоже гложут мысли о доме, осмелел:
– По домам надо всем. Под всяким разным видом… И войне конец. Чего уж там еще? У меня двое ребят. У тебя невеста небось, мать.
– И мать, и невеста…
– Ты вот, гляжу, и не жил совсем. А тебе раз – и пулю в хайло. За что?
Охватов хотел что-то возразить, но по лесосеке разнеслась команда кончать перекур. Широкорожий, поднеся к самым губам окурок, заплюнул его густой слюной и, щуря глазки, заговорщически шепнул:
– Давай дружбу водить да сухарики подкапливать. Как хоть твое фамилье?
– Гнус ты, дядя.
– Всякий человек гнус… Беремся-ко, а то и в самом деле с глупым умного слова не скажешь.
Потом работали молча, усердно, желая задавить неприятный разговор. Широкорожий все маялся, что преждевременно открылся незнакомому. Думал: «Ляпнет кому-нибудь этот молокосос про меня – и поставят к стенке». К вечеру он совсем не мог работать и, сказав, что заболел нутром, ушел в глубину делянки. Охватов долго смотрел вслед подсадистой фигуре напарника, а потом, оставшись один, перебрал в памяти все события дня, связал их между собою и ужаснулся: «Это что же такое, пленные смелее нас. Злее нас. Да случись, они победят – не только сапоги, ихние задницы лизать заставят. А этот гад на сухарики подбивает. Этот гад уже готов лизать…»
Вечером,