Вышли на вокзале во Львове и пошли в зал ожидания поездов. Не знаю, сколько ночей мы там провели. Милиционеры проверяли у матери документы, но из вокзала не удаляли, как других бездомных. Видимо, чувство сострадания брало верх над «буквой Закона». Мать стирала детские вещи в туалете и сушила их на батареях отопления. Некоторое не очень продолжительное время нам удалось ночевать в комнате матери и ребенка. А с наступлением каждого утра мы всегда шли на рынок и там побирались. Хотя, слово «побирались» будет не совсем точным. Точнее можно сказать – работали, а это совсем не то, что тупо просить милостыню. Как это происходило? Львов – это европейский город и рынки там отличались от большинства российских своей чистотой и ухоженностью. В большинстве они были крытыми. Мы приходили на рынок, мать усаживала среднего Владимира на подстилку, давала ему на руки двухлетнего Ивана, а сама вместе со мной становилась рядом и мы начинали петь.
Мать отличалась феноменальной памятью, в ее репертуаре было множество украинских, русских и даже татарских песен, не говоря уже о песнях о войне. Начинали, как всегда, с песни из западноукраинского фольклора:
«Дай же, дивчина, руку на прощаня: можэ останний вжэ раз. Пришла хвылына – час идты до бою – мусю сполняты приказ…". Народ из любопытства останавливался, вокруг нас собиралась толпа. А мы продолжали: «Йихав козак за Дунай, казав дывчино прощай…». Наши голоса с матерью сливались в один, но пели мы не в унисон – я ей, как она меня учила, «вторил» (скорее всего в терцию). Особенно мне это удавалось в песне «Ой, на гори та жницы жнуть, а по пид горою, яром – долыною козакы йдуть…». Но в грустных украинских песнях мать переходила на сольное исполнение. У нее был высокий, сильный и очень красивого тембра голос. Скорее всего, это было сопрано, как я сейчас думаю. Вместе с моим детским альтом это, наверное, вызывало восхищение у слушателей.
Но когда она пела сама, лично у меня, как говорится, «пробегали мурашки» по коже: «Ой, нэ свыты, мисяченько, нэ свыты ни ко-о-о-о -му…". Её голос главенствовал в шуме базара, плыл над толпой и уносился к сводам крыши. Она пела о трагической любви, о разлуке с милым и такая тоска была в ее голосе, что никто не проходил мимо равнодушно. Даже пожилые гуцулы, приезжавшие на рынок из горных селений останавливались и слушали. А я смотрел на их красиво расшитые меховые безрукавки из овчины и думал – «Вот бы мне такую». Мое старенькое штопанное перештопанное пальтишко меня совсем не грело. Затем мать переходила к другим