– Вот и он, первый день наших летних каникул, – Сьюзен говорила. – Правда, он пока еще свернут в рулон. Не буду я его разворачивать до самого вечера, пока не сойду на нашем полустанке. И принюхиваться к нему не буду, пока не почую прохладный, зеленый дух полей. Но и эти – уже не школьные поля; не школьные эти плетни; люди в полях заняты настоящей работой; валят на телеги настоящее сено; и коровы тоже настоящие, не школьные коровы. Но карболовый запах коридоров, меловой запах классных засел у меня в ноздрях. Лоснистая, наполированная доска стоит у меня в глазах. Надо ждать, пока поля и плетни, и леса и поля, и овраги, опрысканные утесником, и отдыхающие на запасных путях вагоны, и туннели, и хилая зелень пригородов, и женщины, развешивающие белье, и опять поля, и качающиеся на калитках мальчишки – заслонят ее, отделят и глубоко-глубоко закопают – школу, которую я ненавижу.
В жизни не пошлю своих детей в школу, в жизни не останусь в Лондоне ночевать. На этом большущем вокзале над каждым шагом стонет-убивается эхо. Свет – желтый, как под желтым навесом. Джинни тут живет. Водит своего песика гулять по этому асфальту. Все молча несутся по улицам. Ни на что и не глянут, кроме витрин. Головы все подпрыгивают на одном приблизительно уровне. Улицы стянуты телеграфными проводами. Дома – сплошное стекло, фестоны и фризы; а вот – двери, двери, и шторы в кружевах, сквозные портики, белые ступени. А я еду дальше; я опять уезжаю из Лондона; снова плывут поля; и дома; и женщины развешивают белье, и поля, и деревья. Вот Лондон затуманился, вот он скрылся, вот осыпался и пропал. Запах карболки, кажется, уже не такой резкий. Я чую запах колосьев и брюквы. Развязываю белую веревочку на бумажном пакете. Яичная скорлупа соскальзывает между колен. Остановки, остановки, станции, и прокатываются молочные бидоны. Вот женщины целуются, одна другой помогает нести