– Когда мимо проходит мисс Ламберт, беседуя со священником, – Рода говорила, – у нее за спиной хихикают и передразнивают, как она горбится; но все меняется, делается светлей. И Джинни выше подскакивает, когда мимо проходит мисс Ламберт. Вот она, например, на ромашку посмотрит, и ромашка станет другая. На что ни посмотрит, все меняется под ее взглядом; но потом она ведь уходит, и все остается по-прежнему, да? Сейчас мисс Ламберт ведет священника через калитку в своей сад; а потом пойдет на пруд, увидит на листочке лягушку, и лягушка станет другая. Все так важно бледнеет и затихает, когда она стоит статуей под сенью аллеи. Шелестит, ускользая, шитый шелковый плащ, и только жаркое кольцо сияет, это винное, это аметистовое кольцо. Есть всегда какая-то тайна, когда кто-то уходит. Они уходят, а я не могу проводить их на пруд, облечь величавостью. Когда мисс Ламберт идет мимо, ромашки делаются другие; и все танцует, как ленты огня, когда она разрезает ростбиф. Месяц за месяцем все вещи теряют твердость; я и то теперь пропускаю свет; хребет у меня теперь мягкий, как воск возле свечного пламени. Я мечтаю; я вижу сны.
– Я взяла партию! – Джинни говорила. – Теперь вам играть. А я брошусь-ка на траву, отдышусь. Я совсем запыхалась от беготни, от победы. Я даже, по-моему, похудела – от беготни, от победы. Кровь у меня, наверно, сейчас ярко-ярко- красная и, как подстегнутая, колотится в ребра. Пятки горят, будто их металлическими проволочками покалывают. Я каждую былиночку отчетливо вижу. Но на висках, за глазами, так стучит, что все-все пляшет – сетка, трава; ваши лица летают, как бабочки; деревья буквально подпрыгивают, вверх-вниз. Ничего нет стоячего, ничего застывшего нет в этом мире. Все струится, все пляшет; все – быстрота и победа. Но вот я полежала одна на жесткой земле, насмотрелась на вашу игру, и мне уже хочется, чтобы меня заметили, чтобы позвали; кто-то один чтобы позвал, кто ищет меня, высматривает, кто жить без меня не может, и идет туда, где я сижу на своем золоченом стуле, и платье вокруг меня распускается, как цветок. И, удалясь в альков, или сидя одни на балконе, мы с ним говорим, говорим.
Но прилив отступает. Клонятся деревья; тугие волны, колотящиеся мне в ребра, опадают, стихают, и сердце встает на якорь, как парусник, когда паруса падают тихо на белую палубу. Кончилась игра. Пора чай пить.
– Эти хвастуны всей ватагой, – Луис говорил, – отправились на крикет. Покатили на своей линейке, хором голося песни. Все головы вмиг повернулись на углу, где лавровые заросли. Сейчас они, разумеется, хвастают. У Ларпента брат играл как-то в футбол за Оксфорд; отец Смита делал сотни на «Лордз»; Арчи и Хью; Паркер и Далтон; Ларпент и Смит – имена повторяются; вечно те же имена. Вечно они рвутся в бой; играют в крикет; записываются в научные общества. Строятся по четыре и маршируют отрядами, с эмблемами на фуражках; салютуют одновременно, завидя издали своего генерала.