Олеська вырывалась, из глаз лились слезы, но она молчала – все люди и не-люди от первого этажа и до последнего круга ада не должны были слышать, как она кричит. В молчании было преодоление – или его иллюзия.
На выходных мать напивалась до отключки, сидя перед теликом. Потом приходила в себя и снова пила, пока не заканчивалась выпивка. Когда алкоголь подходил к концу, мать начинала потихоньку выплывать, мрачно слонялась по дому, плохо вписываясь в повороты, несколько дней ничего не ела, а потом делала генеральную уборку, надраивая даже хрусталь в шкафу и зеркала. Правда, хрусталя раз от разу становилось меньше: она часто что-то разбивала, а потом долго и тщательно убирала осколки.
Олеська больше всего боялась за зеркало в комнате: это зеркало ее любило. Олеська знала о своих недостатках: маленькие глаза, тонкие губы, огромный лоб, который приходилось скрывать челкой. Недостаточно длинные ноги. Некрасивые коленки. Выпуклостей в нужных местах совсем нет. Но в том зеркале, только в нем, Олеська была красивой. Пока мать лежала пьяным бревном, Олеська часами стояла перед зеркалом, играя в гляделки с отражением. Из зеркала на нее смотрела тонкая и прямая, как стрела, девушка с загадочным и властным взглядом темно-карих глаз, с изящными руками, тонкой шеей и выступающими ключицами… там она была одновременно кружевом и кинжалом – тем, кем хотела быть.
Олеся часто думала о красоте – ее в мире так мало. Красоте надо быть сильной, потому что люди к ней – грязными сапожищами, матерными криками, грязными руками. Лола Шарапова читает книгу и жрет бутерброд с колбасой, перелистывает страницы жирными пальцами. Полина Красноперекопская ковыряет в носу прямо на уроке и вытирает пальцы о парту. Как-то раз Олеська услышала, как Полина громко, на весь коридор, крикнула:
– О, менстры пришли! Ло-ол, у тебя прокладки не будет?
Мальчишки в столовке швырялись едой, а если кто-то не доедал булочку, то обязательно впихивал ее в стакан с компотом. Эти раздувшиеся булочки в стаканах напоминали заспиртованных толстых белых жаб из кабинета биологии, и от их вида становилось дурно.
Школьная еда вызывала у Олеси отвращение, но есть приходилось: дома не было ничего. Иногда после выходных Олеся шла в школу только с одной мыслью – про столовую. Надо что-то вкинуть в себя, чтоб не умереть. Это странное горькое и злое чувство внутри, даже не голод, а ненависть. Она ненавидела всех-всех: мать, бабушку, одноклассников и учителей, людей на улицах, машины, небо, деревья, голубей и кошек. Ненавидела всех, кроме, пожалуй, Лу. (Лу расклеивалась от малейшего дуновения ветерка: осенью и зимой – простуды, весной – приступы аллергии; это хилое создание ненависть могла бы убить.) Хотя если Лу криво держала зеркальце, когда Олеська красилась в подъезде, то у Олеськи вырывалось:
– Кос-сая, что ли?
Ненависть подступала к самому горлу, но не выплескивалась, а заполняла Олеську, как бутылку – под самую крышечку, в какие-то моменты ей даже казалось, что ее слюна становилась горькой (а если плюнуть, то