– Оно известное дело, – подал голос Иван Ильич, – у вашего брата жизнь ершистая, неспокойная. Однако слушал я вас и не понял, жалеете вы о ней или нет? Сладкого как будто маловато?
– Aх, что вы, Иван! – Альберт Семенович театрально отмахнулся, разом сбросив с себя то простое обличие, в котором был минуту назад. – О чем тут жалеть? – Его лицо даже в темноте засияло одухотворенностью, и вместе с тем на нем проступила привычная рыхлость и брюзгливость.
Мирошникова хоть и покоробило такое обращение, но он удержался от обиды.
– Сейчас, стало быть, наших вятских лоботрясов к искусству приобщаете, – сказала Липочка и посмотрела на худрука добрыми глазами.
– Да вот, шестьдесят душ. И хорошие все ребята. А слез было перед поездкой! Разрешили взять два десятка, остальные – на бобах. На репетиции все ходили – готовились к лету, но что поделаешь, – покачал он головой. – А у артиста должен быть выход эмоций в концертах. Так что по осени, думаю, многих, что остались дома, не досчитаюсь.
– А в тех, кто сейчас с вами, должно быть, уверены? – Мирошников то ли спросил, то ли подтвердил невысказанное Оськиным.
– Ну, этих из ансамбля за уши не оттащишь! Первые гастроли. По себе знаю. Правда, Симочка? – впервые улыбнулся Альберт Семенович.
Но Симочка не ответила. Она находилась уже в том блаженном состоянии, которое наступает иной раз у человека, сидящего летом под россыпью звезд, и лишь изредка пускала во Вселенную струйки дыма.
– Если это так, – продолжал Иван Ильич, – то любовь к искусству у них сильнее чувства унижения?
– О чем вы? – уголки губ худрука опустились вниз, и он с явным неудовольствием посмотрел на капитана.
– Я о мальчиках, Мише и Диме. Сегодня днем слышал, как вы отчитывали их на пляже. Позднее узнал из-за чего. Не хотелось говорить об этом, но так получилось! Это же пацаны совсем. Я понимаю – дисциплина, – Мирошников наморщил лоб, – но при всех и такими словами… Ей-богу, нехорошо! И наказание…
Оськин забарабанил ногтями по столу и сжал губы.
– Давайте оставим это! – очнулась Киянова. – Алик, иди спать