Но ожесточил только царь египетский сердце свое и не дал народу волюшку вольную, и продолжились мучения, и проводили реформы, и топили баржами.
И сказал Господь Мотте:
– Простри руку свою к небу, и будет тьма над тайгой, осязаемая тьма.
Мотте простер руку свою к небу, и была густая тьма по долинам и по взгорьям три дня, и не видели друг друга, и никто не вставал со своего места, сидмя сидели впотьмах без лампочки.
И призвал царь египетский Мотте к себе во дворец и сказал:
– Дай свет! Все прощу!
И провел Мотте электричество.
И ожесточил царь египетский сердце свое и стал мучить народ еще пуще, и отрекались от родителей, и рвали книги на самокрутки.
И сказал тогда Господь Мотте:
– Еще одну казнь Я наведу на царя египетского и на всю его державу березового ситца, такую последнюю и решительную, что после этого он оставит народ в покое. Слушай: в полночь Я пройду посреди Египта, и умрет всякий первенец от царевича до первенца рабыни, которая при жерновах, и все первородное из скота, и будет вопль и плач великий от стольного града до самых до окраин, какого не бывало и никогда не будет более.
И прошел в полночь Господь по Египту.
И встал ночью царь египетский, и все рабы его, и весь Египет, и сделался великий вопль и плач от столиц до Путивля, ибо не было дома, где не было бы мертвеца.
И призвал тогда царь египетский Мотте к себе и сказал:
– Все равно не отпущу.
И ожесточил царь египетский сердце свое пуще прежнего и стал мучить народ дальше без конца.
И тогда возроптал Мотте на Господа:
– Но как же так?
И Господь, допечатывала второпях ремингтонистка, развел руками.
Отчего-то вспомнил, как последний раз ездил на дачу в Валентиновку, прежде чем ее спалили.
Я иногда приезжал зимой – посмотреть, все ли в порядке. Часто залезали. Не столько воровать – брать-то там нечего, сколько мальчишки из озорства или бомжи. Переночуют, побьют стекла, а потом еще и спалят. Не специально даже, а по неосторожности: неаккуратно примутся разжигать печку или от окурка, напьются и заснут, да мало ли что. До той зимы несколько раз залезали, но обходилось.
А по правде говоря, просто хотелось вырваться из дома.
Еле открыл дверь на террасу – на крыльце намело целый сугроб. В комнатах все выморожено, тускло. Первым делом – печка.
И вот уже за быстро накалившейся ржавой дверцей жаркая перестрелка, сипение истекающих кипящим соком сучков. Дымная душа поленьев норовит улететь не в небеса, а в комнату. Все отсырело. Вот-вот пойдет пар от дивана, от плетеных соломенных кресел, от слежавшейся пачки прошлогодних газет, от обоев. Дух от печки наполняет комнату, распирает стены, потолок, старое дерево поскрипывает.
За окном жасмин с белыми мышками на ветках. На снегу вавилонская клинопись. На соседнем сарае навалило столько, что он вот-вот тихо рухнет.
В вагоне утренней электрички было пусто, проморожено. Запах лыжной мази. Пустая бутылка