А потом меня к немцам в тыл повели. Мамочка дорогая, как я переживал! Проклинал себя за минутное малодушие. Очухался и решил смывать позор. Прикидывал: вот сейчас брошусь на караульного, выхвачу автомат и открою огонь! Не получится? Тогда просто кинусь на фрица и задушу гада! Нет, убьют раньше, чем смогу прикончить хоть одного из них… Пока строил планы, привели меня в свинарник, да только хрюшек там не было. Двадцать четыре красноармейца; я, стало быть, двадцать пятый. Все такие же очумевшие, потерянные. Но от сердца чуть отлегло. Мне ж до того момента казалось, что это я один такой трус, предатель, изменник – в плен сдался, а остальные все герои: либо воюют, либо уже головы сложили за Родину, за Сталина. Да чего там, меня-то хоть во время боя взяли, а некоторые из пленных и пальнуть по врагу ни разу не успели, сдались организованной толпой.
С утра пораньше выстроили нас в шеренгу во дворе и приказали спустить портки. Дико было стоять с голыми шишками перед немчурой. Жирный фельдфебель долго прохаживался, придирчиво осматривая через монокль наши хозяйства. Не по себе стало. Какого хрена они задумали? Но обошлось, скомандовали одеваться. Оказывается, евреев выискивали таким вот макаром: обрезанных, стало быть. Затем дознавались, есть ли среди нас политработники, комиссары. Грозились, если не выдадим – каждого третьего расстрелять. Тут один парень вперёд и шагнул: я политрук, говорит, стреляйте, сволочи. Ну, его и увели в сторонку…
– Что, так сам и вышел?
– Ага. После собрали нас да и впихнули в колонну. Жрать к тому времени уже шибко хотелось, а наипаче того – пить. Стоял сентябрь, но днём ещё сильно пекло. А колонна та была – я таких в жизни больше не видывал: от горизонта впереди до горизонта сзади. Ни конца, ни краю. Русские не сдаются? Тысячи, тысячи, тысячи сдавшихся в плен. Казалось, дай такой массе оружие, направь на Берлин – никакая сила не остановит. Но вместо этого – всего несколько легковооружённых фашистов гнали нас, словно безбрежное стадо баранов. Гнали на убой.
Пыльными полевыми дорогами неделю по жаре. Днём мы умирали от жажды, ночью тряслись от холода. Отстающих, упавших стреляли на месте. Пытавшиеся выскочить из строя в сторонку, чтобы картошки с поля копнуть, падали, сражённые пулями. Лишь вечерами, встав у реки на карачки, напивались мы, словно верблюды, а потом падали без сил, чтобы с первыми петухами продолжить этот путь в ад. С каждым часом, с каждым километром я слабел, как и все. Мысль о побеге уже не приходила; я еле переставлял ноги, всё чаще думая о том, чтобы выйти из колонны – пусть лучше застрелят. Но шёл. Шёл и думал: вот если бы меня успели грохнуть там, у пулемёта, до того, как я руки поднял. Это была бы смерть в бою, смерть героя. Я бы ушёл с чистой совестью. Ну, а сейчас умру предателем Родины, добровольно сдавшимся врагу. Пятно, которое не отмыть…
Так оказались мы в лагере под Житомиром. Огромный квадрат, огороженный колючкой, посреди бескрайнего