Только в мире и есть, что душистый
Милой головки убор…{200}
– когда идеальное, тогда он в мгновении созерцает вечность. Не остается места и вытекающему из опыта сознанию непрочности счастия, хотя этот опыт, без сомнения, не был чужд и Фету.
В этом его основное отличие от Лермонтова, вся энергия которого сосредоточивается не на вкушении блаженства (оно в первое же мгновение отравлено для него сознанием непрочности всякого счастия), а на протесте против тех внутренних и внешних сил, которые разрушают блаженство: против рассудка, спугивающего своим непрошенным словом сладкий недуг страсти; против судьбы, так горько прекословящей надеждам юности; против холодных и бездушных людей. И так сильна в нем отрицательная сторона, эта жажда освобождения от оков, мешающих блаженству, что положительный идеал – самое блаженство – почти исчезает из его глаз:
Дайте волю, волю, волю,
И не надо счастья мне,
говорит он. Ему нужно не самое наслаждение, а свобода от оков, да разве еще тот слабый намек на блаженство, который мог бы поддерживать в душе стремление к нему, – не самая любовь, а только звуки сладкого голоса, поющего про любовь. Лермонтов «без страха ждет довременный конец»{201}, который прекратит пустую и глупую шутку и, вместе с нею, мучительную борьбу. Для Фета смерть не существует, она – тень у ног его, безличный призрак: пока он жив, смерть не властна умалить его наслаждение, а когда она наступит, он вместе с объектом счастия утратит и способность, и самую жажду упоения, вместе с пищей – и самое чувство голода.
Вокруг Фета и Лермонтова, со взятой нами точки зрения, группируется вся русская лирика: ее содержанием является преимущественно либо реальный момент достигнутой гармонии со всеми сопутствующими ему мажорными тонами, либо реальный момент ее разрушения со всеми сопутствующими этому моменту минорными тонами. И то, и другое почти совершенно чуждо Огареву.
Его не вдохновляет на творчество то непосредственное ощущение душевной полноты, которое дают всем людям красота, любовь, природа, минута вдохновения, и которое у Пушкина, у Фета, Майкова, Полонского, Ал. Толстого исторгает чарующие звуки. Но его не вдохновляет и оборотная сторона чувства, – реальные диссонансы, живущие в душе или извне вторгающиеся в гармонию. Все обычные мотивы этого порядка ему чужды, или звучат у него лишь изредка и мимолетно: чужды ему жалобы на суетность, быстротечность и случайность явлений жизни, на неизбежность смерти, на судьбу, на разлад разума и чувства и на раздвоение культурного человека, на «людских сует ничтожность»{202}, на злобу и ложь людей, на муки и непостоянство любви. Его вдохновляет, повторяю, одно: чистое, лишенное всяких материальных