Кстати, следует заметить, что Наполеон III сам начинал восхождение к власти в среде, сообщающейся с только что обрисованной. Как известно, одним из инструментов его президентской власти было Общество 10-го декабря, членов которого, по словам Маркса, поставляла «вся та неопределенная, не имеющая границ, постоянно колеблющаяся масса, которую французы именуют la bohème»[4].
В период императорского правления Наполеон III продолжал оттачивать свои конспиративные наклонности. Непредсказуемые заявления и навязчивое стремление все засекретить, резкие эксцессы и непроницаемая ирония неотделимы от стиля государственной жизни Второй империи. Те же черты обнаруживаются в теоретических сочинениях Бодлера. Он излагает свои взгляды по большей части безапелляционно. Дискуссия – не его дело. Он избегает ее даже тогда, когда резкое противоречие между положениями, выдвигаемыми им одно за другим, требовало бы обсуждения. «Салон 1846 года» он посвящает «буржуа», выступая их апологетом, и при этом вовсе не в качестве advocatus diaboli [лат. адвокат дьявола, здесь: придирчивый критик, обвинитель]. Позднее, например, в своих выпадах против школы bon sens [здравого смысла], он характеризует «honnêté bourgeoise» [добропорядочных буржуа] и почитаемого ими нотариуса в тоне самого ожесточенного представителя богемы[5].
В 1850 году он заявляет, что искусство неотделимо от полезности; немного позднее он переходит на позиции l'art pour l'art [искусства для искусства]. И при всем том его столь же мало заботит понимание со стороны публики, как и Наполеона III, когда тот почти внезапно и к тому же за спиной французского парламента переходит от заградительных пошлин к свободной торговле. По крайней мере, эти особенности объясняют, почему официальная критика – и прежде всего Жюль Леметр[6] – так мало ощущала теоретическую энергию, скрытую в прозе Бодлера.
Маркс продолжает характеристику conspirateurs de profession [профессиональных заговорщиков] следующим образом: «Единственное условие революции для них – удачная организация затеваемого ими заговора <…>. Они падки до изобретений, обещающих революционные чудеса: зажигательные бомбы, сверхъестественные разрушительные машины, покушения, действие которых тем непостижимее и удивительнее, чем менее рационального лежит в их основании. Занятые подобным прожектерством, они не преследуют никакой иной цели, кроме ближайшей – свержения существующего правительства, – и полны глубочайшего презрения к теоретическому просвещению рабочих относительно их классовых интересов. Отсюда их не пролетарская, а плебейская злоба к habits noirs [черным сюртукам], к более или менее образованным людям, представляющим эту сторону движения, от которых они, однако, как от официальных представителей партии, никогда не могут стать совершенно независимыми»[7].
Политические воззрения Бодлера в принципе никогда не оказывались шире взглядов этих профессиональных заговорщиков. Обращены ли его симпатии к клерикальной реакции или к восстанию 1848 года – их проявление остается невнятным, а фундамент шатким. Зрелище, которое он представлял в дни февральских событий, размахивая на каком-то из парижских перекрестков ружьем и выкрикивая: «Долой генерала Опика!»[8] – достаточное тому доказательство. Во всяком случае, слова Флобера: «Из всей политики я понимаю только одно: мятеж» – вполне могли быть его собственными. Понимать это надо было бы в том смысле, как об этом говорится в заключительных строках заметки, сохранившейся вместе с его планами относительно Бельгии: «Я говорю: „Да здравствует революция!“, как если бы я сказал: „Да здравствует разрушение! Да здравствует покаяние! Да здравствует кара! Да здравствует смерть!“ Я был бы счастлив не только как жертва, от роли палача я бы тоже не отказался – чтобы ощутить революцию с обеих сторон! У всех у нас республиканский дух в крови, как сифилис – в костях; мы заражены демократией и сифилисом»[9].
Высказывания Бодлера можно было назвать метафизикой провокатора. В Бельгии, где были написаны