обозленного жизнью не травишь собой напрасно.
Ты жалеешь меня. Смеешься, шагая вниз.
Тебе двадцать, семнадцать, тринадцать – ты юн навечно.
Но меня не тревожь, потому что, совсем седой,
пережив твою смерть, я не выживу после встречи.
Вторник наступит сразу за четвергом
Вторник наступит сразу за четвергом,
зима за промозглой осенью придет следом.
Как и о чем, скажи мне, я должен знать,
если я самое важное на победу
всех и потом променять смог «сейчас и здесь»,
выбрав не то, что подарено было богом?
Друг мой порой мне снится, его глаза
смотрят насмешливо-весело, чаще строго,
реже теплеют: прочней год от года лед,
холод порой прорывается сквозь синь взгляда.
Если бы мне вернуться на век назад,
ты бы остался, клянусь, и живым, и рядом.
Здесь есть одна свобода
Здесь есть одна свобода – быть никем,
и я ей упиваюсь, как водою.
Ты говоришь: «Мой друг, идем со мною!»,
не зная, что, сбежав из ваших схем,
я имя потерял, как дети вещи.
Бреду из ниоткуда в никуда.
Да, нас спаяли в общее года,
но погляди на эти сети трещин
вдоль рук, разомкнутых давно, в сорок седом,
когда за пропастью одной легла другая.
Не верь словам их, что любой лед тает.
Есть тот, что, как ни плавь, пребудет льдом.
В сорок заснеженном
В сорок заснеженном, окровавленном
выбыл, сгинул, погиб.
Сколько мне в снах
истаптывать сапоги?
Сколько тянуться,
вновь тебя упуская?
Я – стою на краю,
ты – срываешься, летишь с края,
разбиваешься там,
куда вряд ли приводят карты.
Сердце сходит с прямой
задолго еще до старта,
едва слышит в кошмаре
эхо колес стука.
Ведь ты снова протянешь,
а я не словлю – руку.
Разрезали, как ткань
Разрезали, как ткань, подворачивая вовнутрь
гнев и ненависть, жажду убить. И ни шва наружу.
Ты зовешь меня именем. Именем не моим,
а того, кто во мне давно мертв, но зачем-то нужен.
Шрамы, точки чернил, детства памятная деталь —
все сползает, как шкура змеиная. Просто выкинь,
потому что все это – то, чего не хочу,
и навряд ли, давай по-честному, я привыкну:
меня, как второсорт, спрессовали в живой кусок
мяса, полного боли, и током бьют, чтоб плясалось.
Только ты… ты безумен, и выживший Франкенштейн
для тебя – божья милость. И ты забываешь жалость,
ты меня не жалеешь, ты мне вскрываешь швы,
лезешь в раны, не видя, что руки по локоть в соли,
и