будут травить пионеров жевательными резинками. Поэтому ни в какие контакты с иностранцами вступать нельзя, ни в коем случае ничего у них не клянчить и ни за что не брать жвачку, потому что она отравлена ядом, от которого смерть наступит уже к вечеру. В то лето всех детей по возможности увозили в лагеря и санатории, но я ни в какой лагерь тогда не поехала, потому что матери, к счастью, путёвки не досталось даже в занюханное Подмосковье. Меня отправили в Москву к бабе Вере, в самый эпицентр опасности, и мы с Людкой целыми днями гуляли по чистым улицам, предоставленные сами себе. Каждый день мы шли в парк мимо гостиницы «Останкино» и с любопытством разглядывали иностранцев, которые нам очень нравились своими необычными причёсками и нездешними нарядами. В парке в павильонах продавался сок с трубочкой и маленькие упаковки сыра и фруктового джема, а ещё крошечные, как будто кукольные, треугольные пакетики сливок для кофе. Продавцы были наряжены в красивую парадную форму вместо привычных халатов с поломанными пуговицами и грязными пятнами на толстых животах. Когда наша громогласная Клава из рыбного вдруг завернула нам селёдку в несколько слоёв бумаги и поблагодарила за покупку, я подумала, что коммунизм, кажется, настал. Взрослые радовались продуктовому изобилию в магазинах и пустому городу и без конца говорили, что всё это сделали для людей. Из чего я сделала вывод, что советские граждане – не люди, и как только разъедутся иностранцы, в тот же час в Москву вернутся привычная грязь, хамство и очереди. Так оно и случилось. Когда над Лужниками на воздушных шарах полетел олимпийский мишка, все были очень растроганы, а некоторые даже пустили слезу. Мне же хотелось плакать от того, что праздник закончился, и опять всё будет, как раньше. Бабка снова будет давиться в магазине за сосисками, а я, голодная, сидеть после уроков на пионерских сборах и слушать, в какой свободной и счастливой стране мне повезло родиться.
А один раз у нас заболел учитель, и класс надо было куда-то деть и чем-то занять. Нас посадили в актовом зале и включили речь Брежнева в записи. Тогда это был наш генеральный секретарь, ему оставалось примерно года два до смерти, и речь эта была абсолютно невнятна и неразборчива, да и само содержание вряд ли кому-нибудь было нужно, тем более школьникам. Нас оставили в зале и закрыли. Сразу началось баловство, ребята играли, пихались, ссорились, а я сидела в оцепенении и пыталась понять, как можно мучить детей задачами компартии, а не включить им, например, радиоспектакль. Но в школе нас учили относиться с уважением к дорогому Леониду Ильичу, хотя дома у нас все его презрительно называли Лёня и высмеивали очередное награждение, которое показывали в программе «Время». Брежнев обожал ордена и медали, а баба Вера всегда ехидно смеялась и говорила, что Лёня повесил себе очередную погремушку. В общем, жизнь в школе была скучная и тоскливая, меня страшно утомляли и раздражали эти общественные нагрузки, которые мешали мне заниматься тем, что мне нравилось.
А нравилось