– Верно, неудавшаяся писательница?
– Может быть. Книг у нее никаких. Писем ниоткуда не получает. Я приглядывался к ней. Через ее жизнь, наверное, большое несчастье прошло. Знаете, со всеми связи порваны. Ни портрета у нее, ничего. Точно в прошлом пустота, в настоящем агония, а в будущем… Страшно за нее: именно последние дни она такая бледная, чахлая, мрачная ходит. Задумается, подымет на вас глаза – в них мольба, горе. Все молчит и думает. Раз ни с того ни с сего вошла ко мне. Я пел «Una fortiva lagrima»[1]. Вдруг она постучала. «Вы, – говорит, – Иван Петрович, отлично поете и голос у вас хорош, только зачем вы эту фиоритуру вставили?» – «Мазини, – говорю, – тоже вставляет ее». – «Мазини-сапожник, – отвечает. – Ему простительно не понимать Доницетти. Ведь эта каденца совсем не соответствует духу всей оперы, моменту, который вы изображаете. Ведь это все равно, что, если бы в Пушкинское «Не пой, красавица, при мне» вставить ни с того ни с сего «Ей-ей умру, ей-ей умру, ей-ей умру от смеха». Одно и то же…» Я, знаете, даже сконфузился. До того это было верно и метко. – «Да, ведь, – говорю, – надо же сделать каденцу здесь. Публика привыкла к этому». – «Бог с ней. А если надо, если этого не миновать, так придумайте что-нибудь в духе арии, в духе этой музыки, меланхолической и нежной в одно и тоже время. Да вот хотя бы сделайте это». Она села к пианино и показала мне, да так удачно ведь сымпровизировала! Потом сама говорила, что тут ей и идея пришла эта, а у меня как раз «бис» будет за это, наверное. Из-за нее я, собственно, и профессора бросил. У меня были двери открыты. По совету этого шарлатана я брал верхние ноты, держа в вытянутых горизонтально руках гири и очень тяжелые.
– Зачем? – изумился я.
– Да вот подите! Меня он уверял, что благодаря этому не далее, как через месяц в моем верхнем регистре явится такая сила! Как же было не послушаться профессора! Я и проделывал добросовестнейшим образом целую неделю эти глупости. Чувствую, что у меня голос слабеет, дрожать начинает, обрывается. – Ну, думаю, временно – не привык еще, потом расти будет… Что же бы вы думали? Шла она мимо и увидела. «Вы, – спрашивает, это что же, совсем голос потерять хотите?..» И убедила. Я бросил и маэстро. Теперь только Гиршман с гирями поет, говорит, что это «вжасно бажественно вихаживает». Да, кажется, она вас знает?
– Как же, я встретился с ней два раза. Послушайте, Соков, вы были когда-то мастер набрасывать портреты на память?
– Как же, собирался даже портретистом сделаться, – ухмыльнулся он. – Хотите я вам покажу Гиршмана?
Он вытащил лоскуток бумаги. На нем был изображен влюбленный цербер на кривых ногах, воющий на луну. Этому церберу, сохранив его собачьи черты, Соков сумел придать удивительное сходство с будущим Девойдом. Я расхохотался от души.
– А вот тот же Гиршман, когда он «спевает себе базжественно»… А вот он в костюме Мефистофеля…
Послушайте, сделайте мне одолжение – набросайте мне хоть кое-как г-жу Снегуреву.
– Зачем