походили на сводку с мест боевых действий. Как сказал один остроумный журналист по поводу «мирного выступления граждан»: «самыми мирными здесь можно назвать тех, кто выковыривает камни из брусчатки и разливает по бутылкам жидкость для коктейля Молотова». Этот угар, шабаш, бред сумасшедшего не оставлял ему никакой надежды на то, чтобы разглядеть что-нибудь разумное, доброе, вечное в происходящем там. Он вполне допускал, что вначале действительно люди вышли бороться за свободу, да и просто потому, что их достали и власти, и олигархи, и бедность, и неопределенность, и многое другое… Но всегда нужно смотреть – кто рядом с тобой. Народ и толпа – это далеко не одно и тоже, об этом он знал, как историк. Однако, лично для него существовала еще и близкая связь, родовая, если хотите… Как мог он разделить себя пополам по признакам национальности? Может быть, по их больной логике, он должен был отказаться от своей русской матери: «треба вбити в собi москаля» (вот дельный совет), да, а отца отправить на майдан каяться перед украинцами за то, что он продался москалям и женился на русской девушке, которую полюбил, поправ тем самым все мыслимые запреты бандеровского национализма. Душа болела, есть у нее такое неограниченное право – чувствовать. Ему казалось, что многие хорошие люди сейчас там страдают. У него остались на Украине родственники, друзья, но после недавней попытки общения, и того, что из этого получилось, он запрещал себе думать о них, вернее, старался не думать. И не хотел обсуждать это даже с женой. Наталья пыталась его успокоить, но выходило еще хуже:
– Ты живешь в Питере больше 30 лет. Что из того, что родился там? После развала Союза всё изменилось: и люди, которых ты знал когда-то, изменились тоже.
– Не пори чушь! Мы каждый год ездили туда, ходили в гости, где нас кормили борщом. Я пил с ними водку. Мы смеялись. Ты не помнишь, как мы смеялись? Делали шашлыки на берегу, потом бежали в море…. Это просто морок какой-то, как будто большая туча упала: всё стало свинцово-серым и черным, похожим на дым от тех горящих шин, которые они поджигают на майдане. Ты не понимаешь, я чувствую гарь в своем горле. Это – пожар, и мне, как нормальному человеку, хочется вытащить людей из огня, спасти. Мне хочется сказать, что я о них помню и люблю, что весь этот ужас скоро закончится. А получается – я враг, я – москаль, и этого достаточно, чтобы не слышать меня, я – последний урод, не понимающий их освободительной революции? Да от кого же, блин, они освобождаются? Если от своего президента, то не слишком ли большой ценой крови и собственных жизней? Как будто он непотопляемый крейсер какой-то…
Николай выкрикивал слова, и ловил себя на том, что не может говорить нормально. Казалось, что их агрессия, их пожар перекинулся уже на него и бежал теперь в крови – в той половине ее, где этническое украинство пересиливало русскую и европейскую ментальность. Но кровь, как море, нельзя разделить: всё смешалось. Всё смешалось в нем: боль, обида, любовь и даже нежелание этой самой любви в себе самом.
– Ты бы еще