Кадеты, узнав об этом, высказались решительно против. Им законопроект об амнистии казался посягательством на прерогативы монарха, а таковых они во 2‐й Думе хотели решительно избегать, чтобы не давать лишнего повода к недовольству Думой. Чтобы переубедить нас, они прислали к нам Набокова (не бывшего членом 2‐й Думы)235. С этим спорить было труднее, чем с делегатами эсеровской фракции. Глубокий знаток права, прекрасный оратор, очень умный человек, он умел производить сильное впечатление и очень многих в Трудовой группе переубедил. Тем не менее за выработку такого законопроекта оказалось большинство, но большинство ничтожное. Была составлена комиссия для его выработки; я вошел в эту комиссию, но работать при малом сочувствии группы было трудно, и до разгона Думы мы своего проекта не окончили. Он оказался похороненным даже не в думской, а в партийной комиссии.
По вопросу о необходимости постановки на очередь амнистии трудовики выступили в Думе с несколькими речами. Я помню из них две: Березина и священника Тихвинского. Первая была серьезная речь, хорошо разработанная с юридической стороны и выражавшая взгляды нашей группы. Вторая в некоторых отношениях напоминала прошлогоднюю речь Родичева, т. е. говорила не об амнистии, а о христианском милосердии. Но если родичевская речь оставила впечатление чего-то неуместного, то эта, сказанная оратором в священнической рясе, напротив, была чрезвычайно трогательна.
Незадолго до роспуска Думы митрополит Антоний вызвал к себе нескольких думских священников, принадлежавших к левым партиям, и решительно потребовал от них, чтобы они переменили свои убеждения. Так, по крайней мере, передал нам приказ священник Тихвинский; возможно, в этой передаче есть некоторая неточность, что Антоний требовал выхода из партий (хотя какой смысл для Антония был в формальном выходе, если бы общее направление деятельности священников осталось прежним?); при этом Антоний требовал ответа непременно очень быстрого, «до пятницы», угрожая в противном случае расстрижением236.
Очень трогателен был рассказ Тихвинского об этом требовании, и сам Тихвинский был очень трогателен. Несомненно глубоко верующий человек (чего я бы не сказал о Гр. Петрове), сильно напоминавший священников из лесковских «Соборян», Тихвинский был глубоко потрясен. Расстрижение было для него угрозой очень страшной. И он, чуть не плача, наивно говорил:
– Я всю жизнь составлял свои убеждения. Как же я вдруг их переменю? Да еще – до пятницы.
Нам нужно было решить, как мы будем реагировать на это требование Антония.
– Вот что, господа, – говорил Тихвинский. – Делайте что хотите; решайте как хотите. Мне тяжело это слушать; я лучше уйду. Но только прошу вас об одном: не оскорбляйте церковь. Она не виновата, что делают ее именем отдельные пастыри.
Он поднялся, чтобы уходить.
– Нет, батюшка, – остановил его я. – Я очень прошу вас остаться; мне важно, чтобы вы слышали,