Чубыкин и Скосырев остановились перед лавкой. Чубыкин вытащил из кармана штанов пустую полубутылку и сказал:
– В обмен пойдет.
VIII
Бутылка водки была прямо из горлышка братски распита на улице, около винной лавки, где тротуар был усеян пробками от стеклянной посуды, и через несколько минут Чубыкин и Скосырев сидели в закусочной лавке и жадно ели большую астраханскую селедку, нарезанную на куски и политую уксусом.
– Важно солененького-то… – говорил Скосырев, прожевывая кусок.
– Лучше закуски и на том свете не надо! – откликнулся Чубыкин, шамкая губами. – И как она, проклятая, в охоту после вина съедается, так это просто удивительно! – похвалил он селедку.
– Голландцы, говорят, ее выдумали. Им честь и слава!
– Да не эту. Что ты, отче Варсанофий! Та голландская, та особая статья.
– Серапион, а не Варсанофий, – поправил Чубыкина Скосырев.
– Один черт! – махнул рукой Чубыкин, взял сельдяную голову и начал ее высасывать. – Та голландская, бывает еще шотландская. Я знаю, я ведь торговал у отца этим товаром. А это наша русская, матушка-астраханка.
– Правильно. Да астраханку-то наши русские у голландца собезьянничали – вот я об чем… – стоял на своем Скосырев. – А что вот давеча ты меня назвал: отче… То знаешь, что я тебе скажу, товарищ милый? Может быть, я и настоящим отче был бы, но сткляница меня сгубила, зелено вино. Ведь я тоже из-за любви погиб.
– Ну-у… уж ты наскажешь!
– Золоторотческое тебе слово мое, – воскликнул Скосырев и продолжал: – Провозглашал я бы теперь «Благослови, владыко», если бы не любовь моя треклятая. В семинарии я учился неважно, но голос был у меня обширный, и пел я в хору певчим. Бас был на удивление… Но уж от ногтей юности моей я рюмочки придерживался. Начальство и прощало меня ради голоса, но наконец и прощать было нельзя. Убежал я, нахлестался и среди буянства и шатанья по карпернаумам попался в часть. Привели и водворили. Составился синедрион, и меня, раба божьего, вон.
– Порядок известный, – кивнул ему Чубыкин, придвигая к себе миску щей и взявшись за ложку.
Скосырев уже хлебал свои щи, дуя на ложку. Хлебнув несколько раз, он начал опять:
– А я сирота. Куда деться? Один дядя по матери. Пришел к нему. А у него своих детей куча и мал мала меньше. «Иди, – говорит, – на все четыре стороны, а я тебе не кормилец». Приютился я в уголке и стал по церквам петь, певчим. Заработок плохонький… жизнь впроголодь… А вижу я, что один товарищ мой тенорок… и тенорок-то плохонький… живет припеваючи, каждый день и сыт, и пьян, а оттого, что днем-то у него заработка по церквам, а по ночам он в другом хору в красной рубахе шелковой и плисовых шароварах в увеселительном заведении распевает. Я к нему: «Друг, нельзя ли устроить и меня тоже?» – «С удовольствием». И поместил он меня… Стал я уже малороссом. В белой малороссийской рубахе и в серой бараньей шапке стал петь. – Скосырев остановился и стал опять хлебать,